– А остальных? Хочешь сказать, ты никогда не рассматривал в душе НИ ОДНОГО из всей команды?
Беньи сморщился:
– Да я лучше девчонок буду рассматривать, чем вас.
– Вот сейчас обидно было… – Плечи старшака поникли.
– А мы так стараемся держать себя в форме, – разочарованно проворчал другой.
Бубу и Амат ухмылялись. Все почти как всегда. Но Беньи посерьезнел и указал на рукав Бубу:
– Мне тоже нужна такая. Если можно.
Бубу написал на обрывке скотча «Анн-Катрин» и прилепил Беньи на рукав. Буквы вышли неровными, потому что рука у Бубу дрожала.
Элизабет Цаккель с Петером стояли у дверей раздевалки. Цаккель недовольно бурчала, но Петер решительно жестикулировал в том смысле, что ей следует сказать команде хоть что-то. Цаккель застонала, шагнула в раздевалку и по-хулигански свистнула, призывая всех замолчать.
– Так. Мне тут сказали, что тренер должен сказать что-нибудь, чтобы воодушевить команду. И… я… вы пока продули со счетом четыре-ноль.
Парни сердито глянули на нее, она так же сердито глянула на них и продолжила:
– Я только хочу удостовериться, что вы в курсе. ЧЕТЫРЕ-ноль! И вот еще: вы не только продули, вы еще и играли, как старые галоши. Только сборище полных ИДИОТОВ может думать, что вы победите!
Мужчины молчали. Цаккель откашлялась. И добавила:
– Ну и… я работаю в хоккее всю свою жизнь. Что я могу сказать. Бо́льших придурков, чем вы, мне еще не попадалось.
Воодушевив таким образом команду, Цаккель покинула раздевалку и направилась к арене. Петер, стоя в коридоре, смотрел ей вслед. Лучшего тренерского наставления он в жизни не слышал.
Жизнь в раздевалке замерла. Беньи посмотрел на часы на стене; команде полагалось уже быть на льду, но никто не двинулся с места. Наконец Амату пришлось пнуть конек Беньи:
– Они ждут.
– Чего? – удивился Беньи.
– Тебя.
Беньи поднялся. И за ним поднялись все остальные.
Игроки «Бьорнстад-Хоккея» последовали за своим капитаном в коридор. Беньямин Ович на лед не выехал. Он туда ворвался как ураган.
Три сестры Ович вместе с матерью вошли в ледовый дворец Хеда. Они держались как женщины, видавшие вещи и похуже, живавшие в местах и похолоднее. Им не страшно.
Но ледовый дворец был полон, все места заняты, люди знали, кто эти женщины, но большинство старалось этого не показывать. Люди перешептывались, кивали на них, но никто не смотрел им в глаза. Кому-то было стыдно, кто-то просто не знал, что сказать. Может быть, многие хотели уступить место, но так трудно быть первым, кто встанет.
С мест поднялись пять человек.
Пятерка возрастных. Все в зеленых футболках «Бьорнстад против всех», они пошли вверх по лестнице, задирая друг друга насчет того, какие они стали старикашки. Один взял под ручку маму Беньямина Овича и проводил на свое место. Другие возрастные уступили свои места сестрам. Один из них, когда Адри проходила мимо, сжал ей руку:
– Передай брату, что эти крикуны, может, и орут громче всех. Но их здесь не большинство. Нас намного больше.
Жены возрастных сидели рядом. У ног одной стояла сумка-холодильник. Проносить такие сумки на хоккейные матчи, конечно, нельзя, но, когда охранник в дверях спросил, что в сумке, женщина с похоронной серьезностью ответила: «Кот». Когда охранник попытался воспротивиться проносу кота на трибуну, другая старуха наклонилась к нему и прошептала: «Да он дохлый. Только не говорите ей, бедняжке». Охранник открыл было рот, но тут третья тетка вцепилась в него с вопросом: «У вас есть свежие помидоры? Бельгийские, которые тут продают, мне не нужны. Вы мне дайте настоящие помидоры! У меня купон!» Четвертая жизнерадостно воскликнула: «Народищу-то! А фильм какой? С Шоном Коннери?» И не успела пятая завести свое отрепетированное «Наверное, ночью снег пойдет, что-то у меня колени ломит!», как охранник вздохнул, сдался и впустил их, с сумкой-холодильником и всем прочим. Так что теперь старухи достали из сумки пиво, раздали банки матери и сестрам Беньи, а потом девять женщин трех поколений выпили друг за друга. Пятеро возрастных стояли рядом: почтенный караул.
Подумаешь, великое дело – стаканчик кофе.
Все запомнят, как ревела стоячая трибуна «Хеда»: «Пидоры! Шлюхи! Насильники!» Многие решат, что кричал на ней каждый, потому что издали разницы между людьми не видно. Поэтому осудят всех, кто там стоял, хотя орали далеко не все: нам так хочется найти козла отпущения, а любителям порассуждать о морали – изречь, что «культура – это не только то, что мы поощряем, но и то, что позволяем».
Но когда ор становится всеобщим, в нем теряются голоса тех, кто ему противостоит; когда лавина ненависти стронулась с места, уже не поймешь, кто должен ее остановить.