— Ну, сучка! Я тебе протокол в жизни не подпишу!..
Видимо, комиссии поступило задание запугать наблюдателей.
«Истеричка, — вскользь отметил Юра, глянув на совье лицо командирши. — Раньше избытки ее дури выплескивались на окружающих в виде криков, скандалов, обид, внезапных слез, которые так же мгновенно высыхали, как и появлялись. Нынче общественная мораль расплылась, как тушь для ресниц на лице скромно трудящейся на мозолистых коленях проститутки… А поскольку истерички демонстративны, то в наше беспризорное время они востребованы заказчиком выборов. Они, эти совы, со всем удовольствием устраивают свои концерты при огромном скоплении публики…»
Но разве беснование может пройти бесследно для человеческой души? Безумие, которое исходило от избиркомовских шабашников — оранжевых Пора-ПРП, НУ, БЮТ, Кистенко-Плюньщ, Чернорецкого-Похренецкого — все это старательно индуцировалось залу. Лучшие укры — гебоидные шизофреники — предлагались людям в качестве образцов для подражания, а детям — чтоб было делать жизнь с кого. Юра знал: такая сокрушительная агрессия в сочетании с душевной тупостью — это одна из главных характеристик гебоидной, или ядерной, шизофрении…
Пир нечистого духа разыгрался по дьявольской партитуре сразу после закрытия участка, когда с наступлением сумерек началось пересчитывание голосов. Закрыли зал. Наблюдатели, адвокаты народа, стали выражать свое праведное возмущение тем, что хотели бы свободно выйти покурить, что демократия позволяет людям свободно, а не по особому письменному разрешению властей п
Тут уж встрепанная Сова дала себе волю: она распростерла себя над этим мышиным писком и шуршанием, который мыши сочли голосованием за волю и лучшую долю. Забывшись, все говорили по-русски. Сова загнала мышиных адвокатов-наблюдателей в угол ринга и стала устрашающе выщелкивать клювом русские слова:
— Сидеть!.. Лежать!.. Ползти!.. На оправку!..
Адвокаты — молодые волосатые дивчины и коротко стриженые парубки, верующие в чистую силу правды и иконную святость демократии, но далекие от знания законов беззакония — спасовали перед хищной наглостью сов. Любой глас мышиного народа сразу же строго пресекался криком оранжевой ночной птицы:
— Замолчите! Вы мешаете вести заседание! Я вас сейчас удалю! Мне что, милицию позвать?!
Сова считала неиспользованные бюллетени мышек, перебирая их чешуйчатыми лапками, костяным клювиком, кося и вращая выпуклыми глазами. Она считала их с десяти часов вечера до двух часов ночи. Потом принялась за общий подсчет, и всем стало ясно, что спектакль идет по простенькому, но хамскому сценарию, пьеса кончится к утру, если раньше не скончаются зрители.
— Сколько же можно считать эти несчастные двести семнадцать голосов? — возопила одна из воистину несчастных в своем неведенье девушек, страдая от грозящего всем удушья. — Откройте балкон!
— Уйдите отсюда! Не стойте над душой! Мы здесь работаем, а вы мешаете работе комиссии. Знаете, что вам будет по закону за вмешательство в работу комиссии? Я вас статуса лишу! — сухо отщелкала клювом комиссионная дама под номером два. Впрочем, она более походила на мышкующую лиску, нежели на даму. — Кому не нравится, уходите с участка! Так, Аделаида Сергеевна?
— Ну, сучка!.. — сакраментально отозвалась сова Аделаида, уткнувши взор в живот девушки-глупышки, словно крестьянские вилы. — Я тебе протокол в жизни не подпишу!
Что же будет, если она поднимет его, этот взор, и глянет прямо в глаза жертвы?
Вот тогда дядя Юра и подошел к столу их высочеств совиной комиссии, пожалев юную серую мышку.
— Мама, я — Николай Васильевич Гоголь, писатель, ваш земляк, — сказал он, обращаясь к председательствующей Сове. — Проживаю в Москве. Иногда вблизи собственного памятника работы моего тезки Николая Андреева по адресу Никитский бульвар, дом номер семь, иногда в Донском монастыре, а чаще — на Даниловском кладбище. Я хочу спросить вас, почтенная: знаете ли вы, что к вам приехал ревизор?
Сова перевела вилы с живота девушки на джинсовую ширинку говорящего, облизнула сиреневым кончиком языка углы клюва и повела глазами кверху. Глаза ее — эти круглые канцелярские кнопки — не меняли выражения, лишь ржавчина их зримо превращалась в янтарь, а янтарь этот превращался в алмазный клинок, готовый полоснуть по горлу дерзкого мышиного адвоката. Она подбирала самые нужные, самые убийственно точные слова.
Но убийству не суждено было свершиться, поскольку голос дяди Юры ощутимо висел в воздушном пространстве зала. Каждой частице, каждой из корпускул этого голоса соответствовала волна, заполняющая все пространство. Он, этот голос, продолжал заполнять мнимую пустоту — от каждого ушного стремечка, молоточка и наковаленки до каждой из квазисвечей на хоросе латунной люстры из чешского хрусталя…