— Григорий Павлович, — серьезным тоном начал Гумилев. — Соблаговолите наконец объясниться — что это за чушь с убийством Распутина?
Я заверил поэта, что не имею ни малейшего повода усомниться в его порядочности, после чего рассказал полусекретную историю с немецким гауптманом, благодаря которому мы, собственно, и беседуем сейчас на территории госпиталя.
— …так что этого фон Нойманна, скорее всего, в Мойке и нашли. Как бы то ни было, это событие окончательно освобождает меня от необходимости считаться Распутиным, и теперь я только и исключительно музыкант Коровьев.
— И как вам ощущения? — поинтересовался Гумилёв.
— Непередаваемые! Как в третий раз родился — такая лёгкость на душе, что вот-вот взлечу! — честно ответил я.
— Занятно… — пробормотал он. — А теперь осмелюсь спросить про стихи, что послал вам намедни.
— О! ваши тексты замечательны, Николай Степанович. Я их, грешным делом, успел не только положить на музыку, но и записать на пластинки. Позвольте похвастаться: запись происходила в высочайшем присутствии, были обе императрицы и все их высочества, включая цесаревича.
— Ничего себе! Вот это скорость! — кажется, именно быстрота, с которой я делаю дела, впечатлила его сильнее всего.
— Как умеем-с! Но в связи с этим, мой дорогой соавтор, у меня перед вами возникла приятная обязанность, — я полез во внутренний карман. — Соблаговолите принять ваш гонорар, милостивый государь. Здесь пять тысяч рублей.
— За два стихотворения? — не поверил Гумилев.
— За два текста песен, которые уже через пару недель будут распевать Москва, Петроград и Нижний, — уточнил я. — А там и до остальных городов и весей докатится.
— Спасибо… Как-то не верится даже, — покачал он головой, зачарованно глядя на пачку «катеринок».
Поболтали ещё, потом Гумилев заверил, что чувствует в себе достаточно сил, чтобы добраться до палаты самостоятельно, и мы потихоньку пошли.
— Григорий Павлович, — спросил он, — скажите, а когда я смогу услышать, что у вас получилось с моими стихами?
— Когда?.. — задумался я. — А давайте сейчас. Гитару я, как видите, не взял, но там же есть фортепиано. Сто лет не играл, заодно и вспомню, как это делается.
Мы вновь очутились в холле, где я давал приснопамятный концерт для раненых, сейчас здесь было почти безлюдно. Я сел за пианино, вспомнил былые навыки, и довольно бодро исполнил обе гумилевские песни. По окончании «Мадагаскар-буги» послышались громкие аплодисменты: публика слетелась… ну, сползлась, моментально.
— Браво, сударь!
— Браво, господин Коровьев!
— Ещё! Ещё!
— Просим! Просим!
— Господа, прошу прощения, но сей концерт, увы, никак не согласован с госпитальным начальством, — с поклоном произнес я, оглядывая толпу человек в тридцать, и народ продолжал прибывать. Давайте, чтоб не вводить почтенных докторов в искушение сделать нам всем что-нибудь неприятное, я исполню ещё две песни, и все мы разойдемся?
— Любо!
— Три, давайте три песни!
— Григорий Павлович, можно три, — разрешила Александра Федоровна, вдруг обнаружившаяся в дверях.
— Слушаюсь, ваше императорское величество. Господа, спешу сообщить, что две песни, звучавшие только что, сочинены на слова вашего боевого товарища, корнета Александрийских гусар Николая Степановича Гумилёва, — я указал на соавтора. — Ну, и вот вам ещё три на слова иных авторов, как уговаривались.
Я снова сел за клавиши и сыграл им чайфовскую «Поплачь о нём», потом «Тёмную ночь» в блюзовом ритме, а под занавес снова из репертуара суровых уральских мужчин, разительно контрастирующую с первой:
Под гром оваций, всё такой же легкий и счастливый, поспешил к дочери. Но не дошёл: на подходе к апартаментам был перехвачен давешним лакеем, при этом его коллега стремительно метнулся куда-то за угол.
— Прошу прощения, господин Коровьев, — обратился слуга, протягивая мне планшет с бумагой и держа в руке перо с чернильницей. — Очень прошу, Христом-богом молю: соблаговолите автограф!
— Хм… хорошо. Как же звать тебя?
— Тимофей я.