Это не был нынешний Париж с его Центром Помпиду, Домом Радио, Ля Дифенс, Фрон де Сейн, башнями Морлана и Заманского, с лесами небоскребов ХV квартала, о которых Андре Фремежье сказал, что это "самая несчастная и претенциозная карикатура на американскую архитектуру, которую только можно себе представить" ("Ле Нувель Обсерватер" 7-13.08.1972 г.). Видно мало Фремежье ездил по Европе и мало видел карикатур, отсюда и убожество его представлений о "самых", но фактом остается то, что тот Париж, куда я привез свое сказочное видение с дагерротипа детских впечатлений, был куда более парижским, чем теперь. Это были шестидесятые годы, и Рынок еще не был изгнан за город, Павильоны Балиара еще не были снесены отбойными молотками, величественная сказка Парижа доживала свои последние дни.
Я жил в одном из тех малюсеньких, втиснутых меж такими как и он сам дешевых отельчиков, где все, а более всего - постель, даже самая чистая и накрахмаленная, пахнет спешной любовью за несколько франков. Из окна узенькой комнатушки были видны снежно-белые купола базилики Сакре-Кер, по вечерам из кафешки напротив вместе с запахами французского вина доносилось хоровое пение, заполняющее каньон доходных домов от камней мостовой до самых мансард, аккомпанируя печалям и грешным спазмам тел, иногда убегающим из полумрачного таинства комнат на экраны оконных занавесок как в китайской пантомиме теней.
В этой комнате я украл у соседа книжку. У меня был очень важный повод сделать это, он же, канадец, даже не заметил пропажи. Мне не было стыдно, и не только потому, что он сам украл эту книгу, но и потому, что эта кража не была первой в моей жизни. Клянусь, что и не последняя!
А собственно - чего мне было стыдиться? Мы крадем непрерывно, все. Мы учимся воровству, так же как и лжи, постепенно, с детских лет. И в самом конце, нося морщинистую кожу как протертое пальто, которое бедность приклеивает к спине нищего, нам хотелось бы украсть у кого-нибудь детство, поменяться с каким-нибудь ребенком этим проклятым плащом. Так чего же мне было стыдиться, что я крыса среди крыс, собака меж собаками, змея в змеином клубке? Вопрос: кто больший вор - тот, кто украл деньги, или тот, кто украл иллюзии, здоровье, счастье, последнюю возможность? Что предрассудительней, украсть часы или время, которым кто-то мог бы воспользоваться, чтобы еще раз поискать любви? Очищать карманы от бумажников или сердца от надежд? Вынести из чьего-то дома меха или принести меха в дом, откуда давным-давно уже изгнана радость? Отобрать браслет или право говорить правду без боязни? Ну?!...
Пришло время рассказать о тебе, Крис Неважно-как-там-тебя, и о твоей любви к той истине, которую ты открыл в Стране Сказок и которая мучает тебя до сих пор, если ты все еще живешь. Истина - какая же это гнусная птица! Снарядом падает она на клубок совести и вытряхивает оттуда клочья шерсти, ночью, когда ты спишь, улетает, злобно кружит над крышей твоего дома и, триумфально злорадствуя, возвращается днем, чтобы обнажить бытие, подавить воображение, привязанность к иллюзиям, веселье; она пытается сделать весь мир обыденным, тривиальным, серым; содрать позолоту с мечтаний и лишить таинственной прелести все то, что мы обряжаем в одежды чудесного. Ты откармливал эту крылатую, ненасытную скотину своей ненавистью, и потому постарел слишком быстро, слишком рано, Крис.
В Париже ты был таким же приблудой, как и я. Потому-то я тебя и впустил. Прекрасно помню тихие, горячечные удары костяшек твоих пальцев в двери моей комнаты, когда на лестнице был слышен топот полицейских сапог; твои молящие глаза; только не помню твоих первых слов, а может ты вообще ничего и не говорил. Я впустил тебя вместе с твоим чемоданчиком и спрятал в шкафу, как неверная жена прячет любовника, и когда ко мне постучали, я солгал, глядя им в глаза изумленным взором всех неверных жен в мире. Тогда я еще не знал, что ты натворил, но глаза твои говорили, что ты способен на преступление. Откуда же мне было знать, что ты убийца?!
После их ухода ты долго сидел молча и тяжело дыша, чтобы заменить тот воздух, что замкнул в себе там, в шкафу, чтобы не выдать себя. А я ни о чем не спрашивал, и только ночью вино развязало тебе язык. Тогда я закрыл дверь на ключ, врубил радио, чтобы нас не подслушала хозяйка, и до самой предрассветной серости слушал о человеке, который сделался тобой.