Читаем Муравейник полностью

— Корректная форма. Хотели спросить: зачем я трачу на вас часы послеобеденного досуга? Да, в самом деле. Такие беседы можно вести и с законной женой. Вы мастер обустраивать жизнь. Прежде всего уют и быт, надежный тыл, а уж к ним в придачу щепотку духовности на стороне. И прочие пряности — для комфорта. Так легче самоутвердиться, не правда ли? Господи, все это так знакомо и так обыденно — словно завтрак в какой-нибудь европейской гостинице. Булочка, повидло и кофе.

Он покраснел и бормотнул:

— Европа — не только туристские будни.

— Очень разумное наблюдение. Обдумаю его на досуге. Кланяйтесь госпоже Слободяник.

Ланин сказал:

— Оставим в покое Полину Сергеевну. Так будет лучше.

— Прошу прощения. В самом деле — священных коров нельзя касаться.

Ланин откланялся. Он напрасно старался восстановить спокойствие. Чертова баба! День был испорчен. Нет, какова? Сама постоянно высмеивала семейные радости, всегда кичилась своей независимостью, с каким-то вызовом то и дело звала себя "старым холостяком" — и вот, пожалуйте, прорвало. Тоска по старому Мендельсону с его матримониальным маршем. А он поверил в эту надбытность. Глупо, смешно, в его-то годы столь энергичное заблуждение уже перестает быть достоинством. Впрочем, каких-нибудь пять-шесть лет — и не останется ни заблуждений, ни уж тем более энергии. Останется лишь бесплодная трезвость. Сколько таких обесцвеченных судеб прошло, промелькнуло перед глазами. Однажды придет молодой наглец, неукрощенный завоеватель, окинет его небрежным взором и спросит сквозь зубы: кто вы такой? Что он ответит, кривясь от обиды и неожиданной мерзкой робости? "Я — очень хороший журналист"? А тот усмехнется: "Благодарю вас. Не знал. Спасибо, что просветили".

И все же это чистая правда. Я очень хороший журналист. Перо мое резво и энергично. Слова послушно сбегаются в фразы, в точные выверенные периоды. Я излагаю предмет умело. Веско, спокойно и без излишеств. Я безусловный профессионал. Но, очевидно, этого мало. Жизнь человеческая мгновенна, однако же может в себя вместить кучу ошибок, тяжелую кладь наших навязчивых идей и изнуряющих нас претензий. Все журналисты мечтают о книге. Все комментаторы и репортеры, все излагатели злобы дня колотятся, рвутся, ползут в словесность. Дайте и мне кусочек вечности! Будто не все едино, где гнить — в старой подшивке или на полке, в ветхом и выцветшем переплете. Господи, как бы растолковать всем этим честолюбивым олухам, что эта картонная оболочка — не панцирь, не щит, не пропуск в рай. Войдите в старые библиотеки, в академические хранилища, взгляните на все эти саркофаги, в которых теснятся, пылятся, спят чьи-то обманутые надежды, нелепые сны, смешные страсти. Но нет, все так же, в больном чаду, в ночной тишине, скребутся перья, стучит раздолбанная клавиатура и чьи-то головы бьются в стены.

Ланин внушал себе: снисходи. Жизнь имеет свои пределы. Глупо участвовать в войне, которую Милица Аркадьевна ведет с твоей Поленькой Слободяник. Она себя чувствует уязвленной. Законодательнице вкусов, хозяйке интеллигентской ярмарки, которая казнит или милует, определяет все репутации, ей, первой леди, предпочитают какую-то домашнюю клушу и добродетельную мать, понятное дело, она бунтует.

Досадней всего, что ей удалось разжечь в его прозрачной душе честолюбивое скрытое пламя. Мужчина подвержен влиянию женщины. Она порабощает неприметно.

* * *

Однажды в летний московской день в квартире Ланина прозвучал серебряный телефонный звонок. Ланин впоследствии говорил, что сразу же был пронзен предчувствием. Кто утверждает, что этот мир — познанный, исхоженный остров? Вздор. Он прошит мистическим током и посылает свои сигналы.

В ланинское пространство ворвался неведомый ему баритон. Принадлежал он почти недоступному, почти мифическому лицу. Немногим доводилось общаться с Иваном Ильичом Семирековым.

В чем не было ничего удивительного. Деятельность его протекала в иерархических эмпиреях, куда нормальному человеку, пусть очень хорошему журналисту, можно было попасть лишь по вызову. Так уж задуман и выстроен мир, в котором пребываем мы с вами. Возможно, что нечто в нем изменилось, приняло новые очертания, но древняя, вечная скифская суть осталась в незримой первооснове, в невидимых кровеносных узлах. Должность Ивана Ильича была неясной, таинственно дымчатой, не слишком четко определимой, скрывалась за мощным словом "куратор", и столь же дымчат был его образ, казалось, он обретал свою видимость за зубчатой державной стеной. Никак не в грубой реальной жизни.

Но это было не сном, а явью. И влажный рокочущий баритон спросил у изумленного Ланина, свободен ли Модест Анатольевич в пятницу, в два часа пополудни, не согласится ли отобедать вместе с Иваном Ильичом, чтоб доверительно побеседовать. В непринужденной обстановке. Ланин ответил, что он свободен, готов отобедать и будет рад.

— Я также, — сообщил Семиреков, — поскольку вы в этот день в редакции, спуститесь — подхвачу у подъезда.

Перейти на страницу:

Похожие книги