«Ни унылая, серая погода, ни дорожная усталость, не мешала молодежи весело смеяться и перекидываться шутками. Все они были поэты, и хотя обычно сочиняли стихи дома с карандашом в руках, никто из них не отказывался сложить песню или стихотворение перед друзьями по-акынски — под напев домбры».
Далее путешественники начинают перебрасываться шуточными эскпромтами, но вскоре дорожное это состязание обрывается при виде двух старых, почти сравнявшихся с землей могильников на вершине холма. Тайну захоронения раскрывает Абай:
— Джигита звали Кебек, девушку Енлик… Жестокий родовой обычай принудил тех, кто жил в одно время с ними, убить их обоих. Убить лишь за то, что они любили друг друга. Их привязали к хвостам коней и вскачь поволокли по этой земле, пока жизнь не покинула их тела. Так велел закон рода сто лет назад. Так велит карать он и теперь, в конце XIX века. Страшный закон был и остается путами для джигита, петлей для девушки.
Так сразу проницают друг друга две главные стихии повествования: историческая и поэтическая. Ведь говоря, что, всякий раз проезжая мимо этого места, он ощущает себя должником, Абай имеет в виду долг поэта не только перед двумя несчастными, но и перед народом, сложившим эту высокую и печальную легенду. В первых двух книгах изображен художник в юности, в двух заключительных складывается образ поэта в зрелые годы, когда многое уже пережито и осознано и когда с мучительной ясностью приходит мысль об извечном противостоянии поэзии и жизни. И стало быть, «схватка», в которую влечет его, это не одни лишь клановые либо классовые раздоры, — хотя конечно же и они тоже, — это столкновение красоты поэзии и действительности, в которой гармонии нет. Трагедия же — трагедия любого истинного художника — состоит в том, что сама-то эта красота растет из «горькой правды» действительности.
Поэзия предстает как освобождающий дух и очистительная сила.
— Аркан, который накинули на шею Енлик, задушил не только ее. Им задавлен отчаянный крик, не успевший вырваться в мир… Не пора ли хоть теперь поведать народу тайну этих двух могил? Нельзя ли голосом Енлик выразить тайну девичьего сердца, а устами Кебека — мятежный призыв мужественной души?.. Почему бы вам не создать стихи из того, что мы пережили сегодня? Ну, кто возьмется?
Вызов принимает Дармен, единственное полностью вымышленное лицо повествования. Таким образом, он становится наследником Абая. Потом композиция совершит полный круг и замкнется притчей о поверженном дереве, которую уходящий наставник рассказывает именно молодому своему другу.
Так возникает тема поэтической преемственности и, что еще важнее, с первых же шагов, с первых же музыкальных тактов очередной части симфонии налаживается цельность всей партитуры. Огромный мир эпопеи — это единый мир, где все существует и отражается во всем, и все со всем издали или вблизи перекликается, обогащаясь при этом новыми красками, а кое-какие и утрачивая: неумолимый закон движения.
Те же песни звучат. Например, Песня Татьяны, сразу же возвращающая нас к тем моментам рассказа, моментам-монументам, когда она в нашем присутствии только заводилась в степи, а теперь же вошла в ее кровь. Ну и новые стихи слагаются, теперь они занимают куда больший объем повествования, чем прежде, определяя в немалой степени общий звуковой его тон и ритмику. Большинство стихов Абая даны в превосходных переводах Ярослава Смелякова. Когда роман готовился к печати в Москве, он только что вернулся из заключения, и, кажется, это была первая его, по освобождении, литературная работа.
Те же, давно знакомые персонажи. Михайлов, скажем, участия в событиях уже не принимает. Место его занял Павлов, однако же он тоже принадлежит этому миру, растворен в нем, и случайное его появление — голос издали, письмо, на самом деле совсем не случайно.
А иные возникают крупным планом, Базаралы, например.
После ссылки, поясняет автор, реставрируя историю создания эпопеи, этот джигит вернулся в степь «уже политически зрелым человеком». И далее: «Абай, народный поэт, и Базаралы, воплощающий протест народных масс в действии, должны теперь идти рука об руку, заимствовать друг у друга силу, волю к борьбе… В дружеском союзе Абая и Базаралы как бы раскрывается подлинный характер пробуждающегося общественного движения угнетенных масс — союз критической мысли и революционного действия».
Действительно, прежний Базаралы, в отличие от нового, не разбирался в классовой структуре общества и не стал бы рассказывать сородичам, что и в России есть свои баи, только зовутся они иначе — помещиками. И революционных речей тоже бы произносить не стал. А все-таки… все-таки как был он, так и остался стихийным бунтарем, искателем справедливости, мстителем за бедных, Робин Гудом степи. Слово его, природное слово, — по-прежнему призыв к бунту, стихия — по-прежнему неистовая сеча, а сам он — богатырь-батыр из фольклора, совсем не искушенный в классово-экономических категориях.