Убежища, да и крыши. На протяжении почти двух лет, с недолгими перерывами, Мухтар Ауэзов прожил в 803-м номере гостиницы «Москва». До Моховой, где находился тогда филологический факультет МГУ, отсюда два шага. Знакомый с молодых лет воздух аудиторий, маленьких, но таких уютных, подзабытое уже немного, но близкое сердцу общение с молодежью, а главное — та атмосфера благожелательности, по которой он стосковался, привыкнув поневоле к угрюмой подозрительности. Приняли на только что открывшейся кафедре литературы народов СССР нового коллегу — известного писателя очень добросердечно, а когда завершились московские сроки, вот какое письмо получил почти сразу по приезде в Алма-Ату: «Ваше заявление об уходе сильно ударило по неокрепшей еще кафедре. Ведь Вы были ее моральной крепостью и гордостью. Одно Ваше имя высоко поднимало ее авторитет, внушало доверие нашему новому, но, к сожалению, не отстоявшемуся еще в умах многих делу».
Это не просто признание в любви и не просто энтузиазм автора письма — совсем юной еще тогда преподавательницы, вчерашней выпускницы. Мухтар Ауэзов сразу сделался заметной фигурой не только на своей кафедре, где, по правде говоря, ярких людей, кроме него, просто не было, но и на факультете, а уж там-то собрался цвет русской филологической науки. Да, конечно, 1946–1949 годы безжалостно прошлись косою и здесь, возникли зияющие пустоты, особенно на кафедре зарубежной литературы, где, как нетрудно понять, бороться с «низкопоклонством перед Западом» было особенно удобно. Изгнанию подверглись прекрасный знаток культуры Возрождения, давно уже общепризнанный мэтр Борис Иванович Пуришев и относительно молодой тогда Александр Абрамович Аникст, лучший наш шекспировед. Но им еще, можно сказать, относительно повезло, они лишились только работы. А Леонид Ефимович Пинский, друг Бахтина, крупный знаток Рабле, потерял свободу, будучи приговорен к десятилетнему заключению и ссылке, откуда вернулся после XX съезда. А Исаак Маркович Нусинов, чьи интересы в науке простирались от творчества Пруста до творчества Шолом-Алейхема, потерял жизнь. Он был расстрелян как участник Еврейского антифашистского комитета.
Утраты невосполнимы, и все же, когда на факультете появился Мухтар Ауэзов, там преподавали мирового калибра лингвист Виктор Владимирович Виноградов (как и Ауэзов, в прошлом узник ГУЛАГа) и блестящий пушкинист Сергей Михайлович Бонди, выдающийся исследователь Античности, человек, как-то совершенно по-детски влюбленный в ту зоревую эпоху европейской культуры и ее героев. Преподавали здесь Сергей Иванович Радциг, который однажды самым натуральным образом расплакался на экзамене, когда нерадивый студент не смог ответить на вопрос, что изображено на щите у Ахилла, и строгий теоретик литературы, прямой наследник школы Переверзева, Геннадий Николаевич Поспелов. Было, словом, с кем поговорить и на заседании ученого совета, и в тесном коридоре, и в сквере перед входом на факультет, где так славно дышалось, особенно весной и ранней осенью. А помимо всего прочего, и это было Ауэзову просто по складу характера особенно дорого, царила на Моховой некая трудноуловимая атмосфера братства, стирающая в какой-то степени неизбежную дистанцию между студентом и профессором. Времена были тяжелые, свинцовые, со смерти Сталина еще и полугода не прошло, и все же хранили эти коридоры и аудитории завещанный им и их обитателям дух легендарного ИФЛИ — Института философии, литературы, истории, где преподавали лучшие ученые и где учились блестящие молодые люди, исследователи и поэты. А. К. Дживилегов и В. Р. Гриб, Александр Твардовский, Давид Самойлов, Семен Гудзенко — все это ИФЛИ. А к иным слава пришла после войны, с которой они не вернулись, — Павел Коган, Всеволод Багрицкий… Их наследниками стали ныне всемирно признанные, а тогда, когда пришел на факультет Мухтар Ауэзов, всего лишь первокурсники — Андрей Зализняк, Игорь Мельчук, Михаил Гаспаров, Сергей Аверинцев. А вот Вячеслав Иванов был в 1953 году уже аспирантом, а через два года защитил кандидатскую диссертацию, за которую ученый совет факультета присудил ему докторскую степень, что не спасло его в близком будущем от увольнения за отказ присоединиться к многоголосому хору хулителей «Доктора Живаго», а также поддержку научных воззрений Романа Якобсона, находившегося тогда в безнадежной опале.
Скорее всего, Мухтар Ауэзов присутствовал на той защите, о которой и сейчас, хоть полвека прошло, да и тема, надо признать, специфическая — «Индоевропейские корни в клинописном хетгском языке и особенности их структуры», — легенды рассказывают. Должен был присутствовать, из любопытства ученого, неизменно ему присущего, и потому еще, что Вячеслав Всеволодович, сын его близкого друга и известного прозаика Всеволода Вячеславовича. Есть у него поздний роман «Мы идем в Индию», в котором автор словно бы продолжает уже четверть века как завязавшуюся перекличку. Вступление к роману так и называется: «И тогда Мухтар сказал…» Вот оно: