Вообще Мухтар Ауэзов оказался бенефициантом этой журнальной книжки — помимо статьи С. Нурушева в ней был опубликован доклад Малика Габдуллина на дискуссии по казахскому эпосу, также организованной по следам выступления в «Правде». Директор того самого института, который совсем недавно еще честью находил сотрудничество крупного ученого и писателя, спешит отличиться, а заодно и от себя, пригревшего, как выяснилось, замаскированного врага, отвести улар. Доклад его называется нейтрально: «О состоянии и задачах изучения казахского эпоса», но постепенно в центр выдвигается фигура Ауэзова и становится ясно, что главной среди этих задач является избавление от зловещего его влияния. А как же иначе? Ведь он поручает сочинение некоторых глав «Истории казахской литературы» разоблаченным впоследствии «врагам народа». И, может быть, нет в том случайности, ибо, скажем, известного «палача народов» Едиге Ауэзов именует богатырем и всеобщим любимцем. Вообще-то так оно и было, столетиями пересказывались легенды о Едиге, он давно стал героем национального эпоса не только казахов, но и татар, башкир, узбеков. И лишь в 44-м году высший авторитет в области народного творчества — ЦК ВКП(б) специальным постановлением осудил намерение татарских литераторов отметить пятивековой юбилей появления первой былины об этом герое. Нельзя сказать, будто Ауэзов пренебрег руководящим мнением, последние годы он просто молчал, лишь в одном письме, защищаясь от дежурных обвинений в национализме, напомнил, что еще в 43-м году скептически отзывался о пьесе «Едиге», в которой обнаружил какие-то исторические несуразности. Слова же, на которые ссылается докладчик, извлечены из совместной с Л. Соболевым статьи, опубликованной еще в сороковом, на страницах журнала «Литературный критик». Но кто считается с такими подробностями, когда речь идет о чистоте рядов, а также о собственной безопасности?
Дело оборачивалось скверно. От таких публикаций до помещения, вроде того, в котором герой их провел в свое время больше двух лет, всего шаг.
Московский гром оглушил, но до поры Ауэзов держался. Он готовился к дискуссии по эпосу, назначенной на 13 апреля. Ходил, как ни в чем не бывало, в Союз писателей и академию, где обсуждались проекты докладов, но больше сидел дома, набрасывая тезисы собственного выступления. Не хотелось, мучительно не хотелось снова каяться — пусть напоказ, понарошку, внутренне презирая и смеясь про себя над теми, кому ритуальные эти слова адресованы, — и все-таки произносить их. Все новые варианты ищет Ауэзов, вычеркивает фразы и целые абзацы, снова пишет, снова вымаривает — ничего не получается, ритуал он и есть ритуал, самодеятельности не признает. В конце концов, сохранились в тексте выступления и «признанные ошибки», и самокритика старых, да и недавних работ. «Они были националистическими и реакционно-пантюркистскими, и я осуждаю их, как совершенно чуждое и давно отвергнутое мною самим»… Как редактор первого тома «Истории Казахской литературы» «не сумел обеспечить правильную марксистско-ленинскую методологию исследования устного народного творчества» и т. д.
Точно так же не хотелось и уличать недругов. Аристократы, а даже в самые тяжелые времена Мухтар Ауэзов хранил благородство осанки потомственной духовной знати степи, не опускаются до сведения счетов, тем более с мелюзгой. И все-таки пришлось напомнить, что «ошибался» не он один, но и те, кто сегодня с особенной, садистской какой-то яростью на него нападает.
При всем при том Мухтар Ауэзов оказался едва ли не единственным участником дискуссии, который много говорил по существу дела. Большинство — изобличало, он — рассуждал. И, рассуждая, словно забывал о том, где находится и ради чего затеялась эта только по названию научная дискуссия, а так — чистая гора Брокен, с поправкой на местный ландшафт, конечно. Специалист оценит серьезность его мыслей, а неспециалист услышит речь ученого, 370 который и в осаде остается ученым, то есть независимой личностью.
Ну что нам скажут орхонские и енисейские надписи и данные словаря Махмуда Кашгарского? Что знаем мы о Вилге Кагане, Кюль-Тегине, Тенью-Куке?
Но вот контекст.
«…Мы попадаем в очень знакомую сферу, стихию героического эпоса. И надо сказать, что эти памятники по своей идейной и социальной сущности являются произведениями архифеодальной идеологии.
Здесь мы имеем дело с мощными, агрессивными феодалами, которые борются ради грабежа и подчинения себе соседних племен… Трудно проследить в них характерные черты даже военной демократии раннефеодального периода… И тем не менее, изучая казахский эпос в разных видах, в историческом плане, особенно с точки зрения поэтической формы, образно-речевой, стилевой природы, необходимо обращаться к орхонским надписям».
То есть, в переводе на общепонятный язык, поэзия выше идеологии, даже очень плохой идеологии, а историческая правда выше любой конъюнктуры, даже самой актуальной.