В конце 36-го года оказался в опале твердокаменный и неприкасаемый, казалось бы, Демьян Бедный — была запрещена к показу его пьеса «Богатыри», которую ставил Таиров, один из бесспорных лидеров советского театра, хотя, с точки зрения властей, фигура не вполне надежная. Было выпущено соответствующее постановление. И вот как откликнулись на эту полицейскую акцию его же товарищи, среди которых были фигуры поистине мирового масштаба. Их реплики, подслушанные и доложенные куда следует вездесущими агентами НКВД, воспроизводит в своей книге «Сумерки» А. Н. Яковлев, державший в руках оригиналы шокирующих, совершенно убийственных документов и всякого рода записей, беспощадно свидетельствующих не просто о сумеречной — попросту удушающей атмосфере жизни тех лет.
Станиславский: «Большевики гениальны. Все, что делает Камерный театр, — не искусство. Это формализм. Это деляческий театр, это театр Коонен».
Мейерхольд: «Наконец-то стукнули Таирова так, как он этого заслуживал. Я веду список запрещенных пьес у Таирова, в этом списке «Богатыри» будут жемчужиной. И Демьяну так и надо».
Луговской: «Постановление вообще правильное, но особенно ценно, это мотивировка. После этого будут прекращены выходки разных пошляков, осмелившихся высмеивать русский народ и его историю».
Эйзенштейн: «Я не видел спектакль, но чрезвычайно доволен хотя бы тем, что здорово всыпали Демьяну. Так ему и надо, он слишком зазнался. Во всем этом деле меня интересует один вопрос, где же были раньше, когда выпускали на сцену контрреволюционную пьесу?»
Академик Орбели, директор Эрмитажа: «Какие выводы? Постановление замечательное. Бить, однако, надо не столько Таирова, сколько Демьяна Бедного».
Лишь двое, Юрий Олеша и Григорий Рошаль, с которым судьба скоро сведет Мухтара Ауэзова, пожали плечами в горестном недоумении:
«Демьян заелся, Демьяну дали по морде. Сегодня ему, завтра другому. Радоваться особенно не приходится» (Олеша).
«Ничего не понимаю. Не знаю, за что теперь браться. Оказывается, что вообще нельзя ставить никакой сатиры» (Рошаль).
Станиславский — одна сценическая эстетика, Мейерхольд другая, Таиров — третья. Это известно, и такая полемика не только нормальна, но и плодоносна для искусства. И его убивает радость по поводу административных мер, направленных против оппонента, даже если это не удивительно талантливый и уже поэтому беззащитный Таиров, но и непробиваемый, обласканный властью, всегда честно ей плативший и потому совершенно обескураженный внезапной гримасой фортуны Демьян. Но не поднимается рука бросить камень — она безлична, эта радость, она навязана всем порядком жизнеустройства, при котором литературное дело (а также театральное, музыкальное и так далее) объявлено частью дела общепролетарского. По прошествии лет выражения переменятся, — талант, объяснят нам, является общенациональным достоянием. Но существо дела останется прежним, и тех, кто не согласен, отправят то ли за решетку, то ли в ссылку, то ли за кордон.
Думал ли Всеволод Мейерхольд, этот гений театрального парадокса, что через три года он погибнет от пули в Лубянском подвале?
Догадывался ли Сергей Эйзенштейн, этот реформатор мирового кинематографа, что под запрет попадет вторая серия его дилогии «Иван Грозный»?
Предполагал ли всемирный авторитет в ориенталистике и потомок княжеского рода академик Иосиф Орбели, что сделается изгоем и мишенью злобных и бездарных плебеев в науке, бьющих без пощады и без промаха?
От Москвы волны расходятся кругами и достигают самых отдаленных окраин советской империи. Окраска и состав воды всюду свой, разумеется.
Допустим, в Казахстане, с его исторически недавно зародившейся традицией письменной литературы, затруднительно искать образцы формализма и буржуазного эстетства. Равным образом нелегко обнаружить здесь «безродных космополитов». Псевдонимов, как в Москве и Ленинграде, нет, все пишут под своими именами, и имена эти либо казахские, либо русские.
Но понятно ведь, что прозаик Зощенко и поэт Ахматова, а затем театральные критики Юзовский и Гурвич, оказавшись в семантическом поле партийного постановления, тут же утратили и личностные свойства, и даже профессию, превратившись в нечто вроде пароля, шифра, легко разгадываемого, впрочем. Эти имена можно теперь брать в кавычки, писать со строчной буквы, подставляя под них любые, сопутствующие времени и месту явления.
В Казахстане это, положим, «Кобланды», или «поэтическая школа Абая». А можно и просто, бесхитростно, как в былые времена, — «любование байско-феодальной стариной», «буржуазный национализм».
Не сдаются старые упрямые призраки.