Но, как бы там ни было, Дима знал, что, когда приходится говорить в присутствии малознакомого о посторонних для него вещах, нужно иногда приглашающе взглядывать на него, а он должен как бы кивнуть или что-то в этом роде. Глупо? А не глупо, уходя, говорить «до свидания»? Такой же условный знак уважения. Поэтому Дима, чтобы не выглядеть оскорбляемым, изредка улыбался и кивал, будто к нему тоже обращались, хотя он не получил ни одного Беленкиного взгляда. Вместе с тем Беленко и не избегал смотреть на него, – его будто тут вовсе не было. Беленко был абсолютно свободен от Димы, свободен, как ураган. И еще хлюпал носом. Не как-нибудь завуалированно, а вполне непринужденно – всхлипывал, когда ему надо, и рокотал дальше. Но почему же, черт возьми, его совсем не беспокоит Димино присутствие, а Диму его – беспокоит! Может, он, Беленко, чересчур на физиономию симпатичный? – да не чересчур. Нос, например, у него тоже большой… Но ведь и нос зависит от того, как себя поставишь. Вот у Беленки нос уверенно-насмешливый, а у Димы – по-завхозовски мелочно-солидный. Так бы и вмазал.
И тут-то пришло Диме в голову: не есть ли венец взыскуемой им свободы полнейшее безразличие к людям? Может, скованность и правда бывает только от стыда, – а раз стыдишься, значит, есть чего, – но и бесстыдство тоже вовсе не обязательно говорит о чистоте души. Может, скованный потому и скован, что совестливее свободного, которому на всех глубоко наплевать? Догадка была настолько ошарашивающей, что Дима не мог ею заниматься, перед ним стояла масса тактических задач. Юна взглядывала на него достаточно часто, и он был благодарен ей за это, однако у него начинало шевелиться что-то вроде подозрения, что она проверяет, не догадается ли он уйти. Мнительность, конечно, но… Словом, пора было заговорить.
Он знал, что в разговоре, если по-серьезному, он не уступил бы Беленке, достаточно он был умный и начитанный. Мог говорить хоть о сюрреализме, хоть о древней русской архитектуре. А уж что касается жизненного опыта… Беленко небось от маминой юбки на три шага не отходил. Ну а не знал бы чего-то, так Беленко другого не знал бы, что он знает. Видал он таких умников – все у них понаслышке. А Дима человек основательный. К тому же Дима умел, например, хорошо рассказывать, но только все подряд, а не перескакивать с одного на другое. И спорить он умел только так – небрежности ему недоставало, – не умел он ляпать что подвернулось под язык. Ему нужно сначала подумать, а потом сказать, это ему и мешало. Однако молчать дальше было невозможно. И чем черт не шутит: вдруг выйдет легкая, непринужденная беседа трех равносвободных сторон. Тут главное не умное сказать, этого никому не надо – умное и дурак скажет, – а ты скажи более непостижимое: уместное. Главное попасть в Беленкин тон – он тут, кажется, в цене. Ничего, если и глупость выйдет, – Юна же знает, какой он на самом деле…
Дима откашлялся – ничего более лакейского он придумать, конечно, не мог – и решительно, даже строго произнес, кладя первый камень в фундамент равносторонней беседы трех свободных:
– Докторскую обязательно надо защитить. Еще Маяковский писал: инженеру хорошо, а доктору лучше. К тому же тогда мы будем коллегами – я ведь тоже доктор.
Кажется, это было в тон.
Беленко, приподняв бровь, взглянул на Юну, и она пояснила: Дима работает врачом.
Его уже несло в неуправляемые каламбурные бездны, где впереди маячили «доктор – по-латыни учитель», «докторальный тон» и т. п., но он удержался: ему показалось, что на лице Юны появилось напряжение, когда он заговорил, словно она боялась – кстати, не без основания, – что он наговорит глупостей.
– Что-то новое, – усмехнулся Беленко, – обычно фантазия иссякает на докторской колбасе.
И, как ни в чем, продолжал болтать с Юной. Вроде похвалил, но – как имеющий право хвалить. Притом обращался не к нему, а к Юне – а он, мол, у тебя ничего. Как про собаку. А Юна как будто не заметила, улыбнулась Диме, словно поздравила с наградой, – да кто такой Беленко, его награждать! – и, ей-богу, на лице ее мелькнуло облегчение, что Димин номер сошел благополучно.
Но после выступления какая-то строптивость в Диме все-таки осталась, она-то и предотвратила дальнейшее его омертвение, и он продолжал слушать их болтовню уже с некоторой бойкостью. Напряжение оставалось, в сущности, только из-за того, что он выжидал нового случая сказать что-нибудь уместное, – чем меньше Беленко ему нравился, тем больше Дима хотел понравиться ему сам, и еще не совсем угасла надежда организовать элегантную, как в кино, трехстороннюю беседу. Продолжали сыпаться имена – теперь полузнакомые, и он знал, что это имена знаменитостей.