Серенький томик Нордина лежал рядом с монастырского вида «Золотым руном», раскрытым на какой-то маркизе у фонтана в колокольнейшем кринолине. Гравюра была выполнена линиями, представляющими собой вопросительные знаки во всевозможных расположениях.
– Катерина купила за свои кровные у маклака, – небрежно указал на «Золотое руно» оправившийся Витя Маслов. – А жалованьишко у нее сам понимаешь… Притом настояла, чтобы журнал был открыт для общего пользования: пусть все желающие знакомятся с так называемым «славянским периодом» творчества Нордина. А самый ревнивый из желающих не пожелал обладать славянским периодом в компании и вырезал всего Нордина да еще Андрея Белого прихватил. Катерина говорила, что этот разрез так и не зарастает в ее душе, – я говорю: вшей туда «молнию». Не может без высокопарностей! И спроси ее: видит она еще кого-нибудь в мире, кроме Нордина своего драгоценного? Эти, с голоду помершие потихоньку-полегоньку у себя в уголке, – их она вспоминает хоть по праздникам?
– Сгибнет бесследно, быть может, что ведомо было одним нам, – вместо ответа указал я на пострадавшее «Золотое руно».
– Очень уместно, – Витя Маслов был явно доволен, что неловкость миновала. – А как тебе нравимся мы, мудрецы и поэты, хранители знанья и веры? Я Катерине всегда повторяю: я – мудрецы, ты – поэты.
– Ты точно цитируешь?
– Я подхожу к цитатам творчески, они ведь нам только для того и нужны, чтобы выразить что-то наше. Почему оборвать ее в нужном месте можно, а исправить нужное слово, притом в лучшую сторону, – нельзя. Ты этот сборничек Нордина еще не читал? Ну, захочешь – достанешь. Из пятнадцати-то тысяч! Полистать можешь, конечно, и здесь…
Витя Маслов очень по-домашнему пошарил под пьедестальчиком Аполлона и новеньким ключиком отпер витрину.
Когда просто даже пролистываешь мощный текст, и то ощущаешь какой-то напор красоты, – глаз, видно, что-то да успевает ухватить. Этот напор из серенького томика давил на лицо, словно сквозняк на форточку. Глаз иногда выхватывал образы такой пронзительности, что потом, даже вспоминая, невольно поводишь лопатками.
– Ты когда уезжаешь? – наконец надоело Вите Маслову. – Чего так скоро? Так приходи ко мне и читай хоть до утра, у меня все они есть – и Бальмонт, и Сологуб, – снабжают. Вот и овладевай культурным наследием. А Белым интересуешься? Молодец, а я уже на красное перехожу. Организм уже не тот. Посидим, вспомним ветреную младость.
Я держал в руках ветхую брошюрку, изданную «Алконостом».
– «Под мистицизмом я разумею, – прочел я вслух, – совокупность душевных переживаний, основанных на иррациональном опыте, протекающем в сфере музыки и раскрывающем нам непосредственно ноуменальную сторону мира». Слушай, как ты исследуешь этот бред?
– Так среди бреда нет-нет да и попадутся две-три осмысленные фразы – я на них и ссылаюсь. А потом смотришь – и другие только их и цитируют. Да вот, пожалуйста: «Человек становится тем, во что он верит. Так поверим же, что мы не просто представители земного победившего класса, а боги нового Олимпа. Если под корой повседневности мы разглядим ее мистическое основание, то уже не отнесемся к ней брезгливо и высокомерно».
– М-да… Сгибнет бесследно, быть может, что ведомо было одним нам…
– Да черт их знает, было ли им что-нибудь ведомо, – столько во всем этом было оригинальничанья.
– Слушай, мне-то ты можешь голову не морочить – какой был Нордин
– А нету его.
– Чего?
– «Самого дела». Нет поэтических достоинств, не зависящих от наших нужд. Поэтические достоинства – это наше отношение к ним.
– Так так-таки и нету его – «самого дела»?
– Нету. Все абсолюты – это один сплошной идеализьм.
– Ясно. А вот скажи… Ты только что защищал три различные точки зрения – так тебе не приходит в голову, что языком можно доказывать все что угодно, и даже с блеском, – но цену будет иметь лишь то, за что заплачено твоей личной болью?
– Уже и ты начинаешь… Какой же ты математик?
– Ну ладно. А все-таки – как объяснить, что вроде бы неглупые и в своем роде образованнейшие люди были совсем безынерционными: подхватывались, как ты говоришь, всеми ветрами и летели «через край»?
– Я же тебе говорю: оригинальничанье. Маскарад. Ну и душевнобольных среди их брата тоже было порядочно.
– А может быть, дело в том, что они не жили
– Мудришь чего-то…
– Знаешь, – решился я высказать затаенную мысль, – мне в последнее время кажется, что весь наш трезвый взгляд на жизнь – ну, трезвая наука, уважение к факту – все стоит на уважении к повседневности. Грубо говоря, на уважении к физическому комфорту. Мы трезво считаем, что дверь твердая, чтобы не разбить лоб. А если тебе лба не жалко – можно уже считать ее хоть мягкой, хоть и вовсе несуществующей. Понимаешь? Если бы мы считали, что стыдно стремиться к комфорту, хотя бы и для кого-то другого, то у нас исчезли бы все основания отличать истину от заблуждения. Тогда бы мы и могли лететь «через край», фантазировать в свое удовольствие – лбов ведь не жалко, ни своих, ни чужих. Сейчас я прочитал у Нордина, что здоровье – пошлость…
– Мудришь. Я же тебе сказал: маскарад. Они больше всего на свете боялись
– Да… впечатлительные… Слушай, а нельзя сказать, что социальная роль Нордина – именно в болезненной впечатлительности? Как у барометра.
– А теперь, когда разбиты реторты для гомункулусов, не будет и барометров? У радикулитников тоже поясницу ломит к непогоде – так будем беречь и радикулит? – И Витя добавил, как будто без всякой связи: – Катерина, между прочим, блюдет обет верности своему вечному жениху – гражданину Лошадко. Года два уже морочит голову одному инженеру. Он, вообще-то, для нее, конечно, сероват, зато мужик, непьющий, хозяйственный – чего еще надо? Но – «не хочу я быть счастливой, идти к другим. С тобой мне жить в тоске пугливой, с больным и злым». Она это часто зачитывает экскурсантам – при любом удобном случае. Это Сологуб. Не читал?
– Откуда?
– Ничего, сегодня ознакомишься.
– Кажется, не так уж давно было, а как будто каменный век… Я, кстати, в детстве тоже старался «за корой повседневности» разглядеть знаки чего-то большего – а большим для меня было напечатанное в книжках. Не знаю, как точнее выразиться… мне хотелось, чтобы книги подтвердили законность моих желаний, что ли.
А Нордин хотел за повседневностью найти небесное ее обоснование – это у нас не родственное?
– Родственное. Литература – это в наше время и есть небеса. – И погрозил мне пальцем: – Смотри, брат! Они-то искали путь на небо только потому, что сбились с дороги на земле…
И я снова задумываюсь о Кате, о бедной милой глупой Кате.
9