Поговорили еще, условились о всяких действиях, однако Давыд, заботливый начальник, понял, что Щербатова что-то острое сердце гложет. Помощь нужна, либо совет добрый. Спросил ласково, руку ему на колено положив.
— Батюшка у меня на Москве, в ополчении. Боюсь, живым не вырвется.
— Выручать надо! — горяч был Давыд.
— О том и просьба. Мне бы ваш приказ — со взводом в Москву войти…
— Ну да, ну да. — Давыд призадумался. — В виде французов, так понимаю? Опасно. — Покачал головой. — Не дай бог, попадешься, да прознают, кто ты есть — тут же тебе расстрел либо виселица. Они партизан не жалуют.
— Понимаю, однако душа не спокойна. Но подумалось — взвод весь из офицеров собрать, по-французски все говорят, не дознаются.
— Слушай-ка, брат Щербатой, — глаза Давыда заискрились. — Будет тебе и разрешение от меня, и помощь. Тут, не так давно, выхватили мои разбойники офицера из ихнего штаба, хотели было срубить сгоряча, да я вмешался, взял его под свое крыло. Благородный человек, сердцем осуждает нашествие, в императоре своем разочаровался. Еще шаг-два — и готов будет нам служить, отважно и усердно.
— Так что же? — Алексей не сразу Давыдову задумку ухватил. — Если батюшку схватят, обменять задумал?
— Это последнее дело. Я его с твоим отрядом отправлю. Офицер он известный, заместо пароля и пропуска тебе будет.
Алексей задумался. Мысль заманчивая, да не предаст ли, когда среди своих окажется? А Давыд уже увлекся.
— Скажет повсюду, что казаки его захватили, да вот, к счастью, этот молодец, капитан-кирасир, со своими молодцами его отбил. Ладно ли? Да ты постой, сей минут за ним пошлю. И за злодеем Сашкой.
— Что за злодей такой?
— Да тебе он известен. Сашка Фигнер, злодеем его прозвали.
«Вот уж он-то ни к чему», — подумал Алексей, но вслух не сказал.
Фигнер был знатный партизан. Его отряды наводили ужас на неприятеля. До того ужас, что, как и за Давыдову, так и за его голову сулилась от французского командования большая награда.
Отважен Фигнер, дерзок, находчив. В тыл к французу, как в свой дом, ходит. То офицером, то монахом, то купцом, то мужиком. Ценнейшие сведения доставлял. А уж по большим дорогам разбойничать — не было ему равных. Разгонял конвои, брал трофеями не только фураж да награбленное завоевателями, но больше всего ружей, сабель, палашей и пушек. Сотнями приводил пленных. И — война есть война, она в людях и лучшее будит, и самое дурное. Сотнями приводил и сотнями же расстреливал, порою и своей рукой, без жалости и без злобы. Однако эта злоба все-таки в нем сидела. И знать, очень глубоко. Наружно не кипела, а внутри стремилась взорваться. Не раз и не два пенял ему на то Давыд, да от Сашки один ответ:
— Да, помилуй, куда ж мне их девать? Кормить нечем, отправлять в армию — так у меня людей вчетверо меньше пленников. На волю отпустить — сам же плетью приголубишь.
Ну что с ним делать? А партизан лихой. И товарищ надежный. Не скуп на помощь, себя не щадя на выручку придет. Да и за пуншем не из последних, весел и остроумен. Но дружески близок с ним никто не был. Отвращала от дружбы его жестокость. И, что надобно заметить, зол и беспощаден Сашка был только к французам. Сброду всякого, со всей Европы, в Великом войске Бонапарта было сверх всякой меры. Тут тебе и австрийцы и прусаки, баварцы, саксонцы, голландцы, швейцарцы, итальянцы, поляки — отовсюду набрал. Так вот к ним, хоть того они и не стоили, Сашка Фигнер был не только снисходителен, но и братски добр. И кормил, и даже из своего кармана деньгами оделял. Загадка… Сильная загадка. Промеж офицеров, однако, разгадка мелькала. Поговаривали, что совсем незадолго до войны женился Сашка по любви, не из расчета на приданое. Но вдруг — месяц, два — без сожаления расстался с юной супругой и ушел в действующую армию. И вот тут досужие вояки стали осторожно сплетаться языками, сопоставляя неожиданный разрыв и ненависть к французам. А не вмешался тут в семейное счастие какой-либо хлыщ с Кузнецкого моста, либо гувернер в барском доме? Кто знает? Стреляться с ним Сашке, дворянину, было не с руки. Побить его канделябром — может, и побил. А как быть с неверной (возможно) супругой? Не перенес ли Фигнер свою ненависть к сопернику на всю французскую нацию?
Трагедия, темная и неразрешимая. Алексей, слыша об этом, сочувствовал Фигнеру своим ревнивым сердцем, но вымещения ревнивой злобы на французах одобрить не мог. И чем-то внутри противился принять от него помощь.
Давыд понял его сомнения.
— Послушай, Щербатой, на сердце, конечно, сапогом наступать нельзя, но в кулак его зажать можно. Коли нужно.
Что ж, поэт он и есть поэт, даже если он гусар.
За окном, в темноте, зазвенели лихие бубенцы.
— Стой, оглашенные! — грубый голос прервал их перезвон. И только остались в тишине редкие звоночки, когда кони в тройке, еще не уставшие в беге, переступали недовольно ногами, гулко стуча копытами. — Доставил, барин, ваше степенство. Можно слазить.
— Пошли, — усмехнулся Давыд. — Полюбуешься.
Они вышли из табачного дыма избы на свежий, по-вечернему холодный воздух. Стали на низком крыльце, вглядываясь в приезжего.