Сестра объясняла сонную трагичность своей подруги и ее обморочный вишневый взгляд несчастной любовью. Собственно, даже не несчастной, а взаимной, но дело в том, что он женат и, конечно, был бы готов тут же развестись, но обожает дочку, девочку четырех лет; девочка часто болеет, только что ей вот вырезали гланды, а жена, мать девочки, просто чудовище, просто мразь какая-то, дрянь, у нее бы дочку отнять, но не получится, – и сестра просто задохнулась от ненависти.
И, приезжая из Москвы, сестра теперь все чаще и чаще рассказывала про подругу, про ее любовь, про криминальный аборт, который та сделала на пятом месяце беременности, потому что ее любимый сказал, что не разведется, не оставит свою дочь, не оставит ее одну в лапах чудовищной ее матери. И подруга пошла на аборт; в последний момент, она, невзирая на свою гордую красоту, упала, простоволосая, перед любимым на колени и в последний раз умоляла его уйти из семьи, и моя сестра, – так она рассказывала, – тоже ради подруги встала перед ним на колени, хотя ее гордость была посильнее «Фауста» Гёте. Не помогло. И погиб, не родившись, плод настоящей любви!
А потом, совершенно случайно, в ничтожном ночном телефонном разговоре (дочка спала, муж был в Москве, в командировке, родители назавтра возвращались из поездки в Болгарию, я сидела с телефонной трубкой в темноте, только молочное вымя фонаря висело в окне и высвечивало бородавку куста под ним; я боялась темноты и в то же время ленилась подняться и зажечь свет) сестра обмолвилась, что возлюбленный ее подруги, которого так и не удалось убедить уйти от ненавистной жены – есть не кто иной, как мой муж, и сегодня он опять сказал, что его решение остаться в семье – окончательно.
Так бывает: говоришь, говоришь, текст бежит по накатанной лыжне, ветер свистит в ушах, и забываешь, кому ты, собственно, адресуешь леденящее душу послание.
Любите ли вы провинциальный театр так, как ненавижу его я?
Через двадцать минут мне позвонил подросток – сын сестры и произнес керамическим горестно-надтреснутым голосом:
– Лиля, мама заперлась в ванной. Она решила вскрыть себе вены, если ты ее не простишь, – он прервался, чтобы дослушать ее подсказку, – да, простишь и поклянешься никогда в жизни никому об этом не рассказывать и ей, главное, не напоминать! Лиля! Ты ведь не сделаешь меня сиротой! Мне страшно!
А мне?!
На следующий день я встречала на вокзале родителей.
– И ты простила?! – повел головой отец.
– Да, папа, сразу, искренне, до конца, она же в ванной заперлась с бритвой!
– Я бы не смог! – И добавил: – Ты только на мужа особенно не сердись, так ведь бывает в каждой семье, ничего…
Мама шла по перрону впереди. Я позвала ее. Я позвала ее жалобно, тоненько подвывая. Она обернулась на ходу:
– Замолчи! Знать ничего не желаю о вашей грязи!
Родная кровь
Я все плачу и плачу. Снег состоит из одной мякоти. А так хочется чего-нибудь погрызть. Я все плачу и плачу. Снег состоит из одной мякоти. А так хочется чего-нибудь погрызть. Я вижу камфорный свет в окне напротив. Женщина стоит и разбрызгивает кровь: режет мясо.
– Кого ты убила? – спрашивает ее муж, вступая в свет. Нижние веки его оттянуты книзу – голубые высохшие желобки вокруг красноватой мякоти глаз. В таких желобках могут найти приют каракулевые каракурты со своими черными вдовами. Женщина свежует кролика, и он ее боится. Он знает про кролика, но все равно боится.
– Не валяй дурака, – говорит она ему, – это как убить огурец!
…Снег пританцовывает на батуте ежовой рукавицы ели. Балетный голос куклы Тутси, крещеной в цирковой купели, доносят утки на рассвете, когда идут кусать морошку, дрожащую в обмокших листьях, и этот голос снится крошке, засунутой в лукошко мамой и выстуженной на окошке…
Моя сестра, Оля-Олененочек, лежит в снегу. Она выбросилась из окна одиннадцатого этажа. Она лежит в снегу, а я уже здесь – я ведь всегда, всю жизнь рядом – кусаю влажный лоб сугроба. А она – смотрит и смотрит на камфорное окно дома напротив, потом успокаивается. Из дома выходит собака, подвывая.
Если бы собака меня заметила, она бы меня пожалела и принесла мне немного еды. Но я бы не взяла. Я бы осталась стоять перед моей сестрой Олей-Олененком на коленях в талой рытвине.
Я себя всегда наказываю голодом. Я ничего не даю себе есть, хоть голод смертельный… И так каждый раз. И так каждый раз. И никто никогда не узнает.
Никто ничего не знает. Дома гости сидят за столом на кухне. Они еще празднуют рождение мальчика, пьют вино из высоких бокалов. За Олю-Олененочка, за мою сестру, за ее мальчика, за новорожденного.
Дядя Костя кричит:
– Какой же русский не любит Страстную пятницу?!
А Арнольд Викентьевич выпивает и шевелит в воздухе двумя пальцами-усиками и находит колбасу и только тогда добавляет:
– Не случайно друга Робинзона Крузо звали Пятницей. А потом убили.
Еще утром Оля-Олененочек меня спрашивала:
– Лада-Оладушек, сестра моя, где же мой ребеночек? Где мой мальчик?
Я в ответ:
– Не имеет значения! – и стою в дверном проеме, как в раме… Снег пританцовывает на батуте ежовой рукавицы ели…