Притворив дверь, Торквемада отчетливо слышал удалявшиеся шаги дона Родриго. А когда они, наконец, стихли где-то в глубине двора, он ощутил щемящее одиночество, словно оборвалась последняя нить, связующая его с жизнью.
Тут было еще холодней, чем в монастыре; в тишине, в замкнутом пространстве, темнота, казалось, заполнила собой малейшие углубления в невидимых стенах и сводах. И хотя в отдалении, перед главным алтарем, и ближе, в боковых приделах, теплились желтоватые огоньки лампадок, бледное их свечение не только не рассеивало, но как бы еще больше сгущало мрак. Подняв глаза, Торквемада постепенно начал различать контуры высоких сводов и тогда, словно эти далекие очертания были символом жизни, его покинуло чувство одиночества и потерянности. Каменные своды, безмолвие, мрак — было как раз то, что ему нужно, чего он искал; и вдруг, словно по велению свыше исполняя неотвратимое предназначение, храм огласился поначалу робкими, постепенно усиливавшимися звуками, которые, точно боевые трубы, взывали к борьбе и бдительности.
Постояв с минуту, он направился к ближнему приделу, но, не дойдя до него, замер, — вокруг, наполняя мрак и вместе с ним устремляясь ввысь, зазвучали голоса. Вот оно Царство Божие, на века объемлющее человечество, согласное в своих поступках и помыслах! Вот высшая гармония, цель, к которой устремлены упорная мысль и отважные деяния. Ко как она еще далека, как трудно достижима! Сколько препятствий надо преодолеть, сопротивление скольких мятежников сломить и подавить!
И, словно желая прикоснуться к незримым очертаниям грядущего, он протянул руки, и сразу все смолкло. Среди тишины, мертвой, как тень от камня, послышались тяжелые солдатские шаги, — это вдоль монастырской стены шел ночной караул.
— Господи, — прошептал Торквемада, — не допусти, чтобы ослабла и угасла в нас ненависть к врагам нашим.
Его шепот, должно быть, услышал монах, стоявший на коленях у входа в часовню; неподвижный и, казалось, целиком погруженный в молитву, он вдруг порывисто вскочил на ноги. Был он невысок ростом, щуплый и на вид совсем молодой.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Наконец, Торквемада приблизился к нему. Доминиканец в самом деле был очень молод, лет двадцати, не больше.
— Мир тебе, сын мой, — сказал Торквемада. — Я помешал тебе. Ведь ты молился?
Инок стоял, опустив голову.
— Я хотел молиться, — отвечал он тихим, усталым голосом.
— Весьма похвально. Ночное время особенно благоприятствует молитве. Об эту пору молитва иной раз бывает целительней сна. Все мысли свои можно тогда поверить Богу.
Инок поднял голову, — на его бледном, истомленном лице лихорадочным огнем горели черные, непомерно большие глаза.
— Я хоть и молод, но давно не ведаю покоя, о котором ты изволишь говорить, преподобный отче. Тяжкие мысли одолевают меня и прогоняют сон. В молитве чаял я обрести покой, но он не снизошел на меня.
— Может, ты плохо молился?
— Не знаю, отче. Иногда мне кажется, не молиться нужно, а высказать вслух все, что мучает и гнетет меня. Святой отец, ты намного старше меня и, должно быть, немало пережил и повидал на своем веку. Скажи, молчание может погубить душу в человеке?
— Не понимаю тебя, сын мой, — помедлив, сказал Торквемада. — Душу губит только упорствующий в смертном грехе.
— А молчание разве не может быть смертным грехом? Отче, меня порой охватывает ужас, — ведь если я не выскажу того, что терзает мою совесть и не дает мне уснуть, оно умрет во мне, как подавленный вздох, как слова, которые не в силах вымолвить коснеющий язык. Отче, я боюсь уподобиться камню.
Торквемада шагнул к нему.
— Дай мне руку, сын мой.
Рука была холодная и сухая.
— Думаешь, у меня жар? Нет, отче, у меня нет жара, я здоров.
— Да, вижу. Однако, брат…
— Меня зовут Дьего.
— Однако, брат Дьего, так может говорить человек в бреду или если совесть его обременяет тяжкий грех.
Фра Дьего вздрогнул.
— Нет, отче, грехи отягощают не мою душу. Не я повинен в произволе и насилиях, не я в ответе за страдания, людские слезы, за чинимое зло. Меня не за что ненавидеть и проклинать. Преступления и беззакония не обременяют мою совесть.
Наступило продолжительное молчание. Торквемада запахнул плащ до самого подбородка.
— Брат Дьего, хотя изъясняешься ты весьма туманно, мне кажется, устами твоими говорит непомерная гордыня.
Монах сделал нетерпеливое движение.
— Нет, отче, не гордыня это! Ты ведь не знаешь меня.
И мысли мои не ведомы тебе.
— Ты уверен в этом?