Развиднеется за окном.
Двадцать третьего апреля, под утро, сорвется с дерева апельсин, закатится в траву, где догнивал его предшественник, и останется на ветке один, только один.
Дрожь пройдет по спине, словно пугливый зверек пробежит на коготках. Выпадет молочный зуб, так и не пустив корни. Колючая змейка скользнет из предсердия в желудочек, заколотится пульс, голову обожмет тугой повязкой, которую не удалить.
— Боль бывает двух видов: испытанная не однажды и прежде не опробованная. К первой можно приспособиться, и когда она навещает, известно, как ее утишить или перетерпеть. Неопробованная боль настораживает, а то и пугает.
Опустит ноги на пол, на ощупь отыщет тапочки, высмотрит в тусклом удивлении обложки книг на полке. Кто это столько насочинял? Когда? Неужто он?..
Его даже не поставят на движущуюся ленту.
— Ходить нельзя. Это опасно.
— А летать?..
Отберет самое необходимое, втиснет в чемодан на колесиках, выслушает под утро прогноз погоды: жарко-холодно, сухо-влажно, ясно-облачно. Место назначения не назовут, без того можно догадаться.
Вымоет посуду.
Приберет в комнатах.
Польет цветы на балконе.
Отправит внучке под-подушечное послание: «Мир таинственен, моя хорошая. Не утюг с кирпичом, не бутылочное стекло на просвет: это поймешь не сразу, но когда-нибудь поймешь».
Поставит диск на прощание, постоит на пороге, послушает, прикроет без стука дверь квартиры, чтобы играло и без него.
Чтобы играло.
Жалобно и тревожно заплачет виолончель: «Как же так? Ну, как же?..» Откликнется, застонет скрипка в струнных стенаниях: «Отчего разучились радоваться? Ну, отчего?..» Попытается убедить фортепьяно в клавишных обещаниях покоя, тишины, согласия: «Не так уж и плохо… Не так уж…» — смятение, задавленные вздохи, протянутые вослед руки, слабея, замолкая, примиряясь с неизбежным…
Выйдет из подъезда, огладит ствол кипариса, попрощается без зависти:
— Ты-то, дружок, меня переживешь. Со своими шишечками.
На улице будет не жарко, не ярко. Солнце укроется за белесой пеленой, настороженно высматривая Финкеля в его завершающем обличье. Притихнут певуньи на ветвях. Такси остановится. Шофер дверцу отпахнет:
— Куда едем?
— На край неба.
— Садись.
— Ты же не доберешься.
— Заплати сначала.
Но Финкель с ним не поедет. Углядит свое отражение в автомобильном стекле, вздохнет:
— Вступаем в полосу неудобств. Был дедушка-кузнечик, станет старичок-пенек…
На автобусной остановке, в будке для продажи лотерейных билетов окажется незнакомая дама в шляпке, с брошкой на плоской груди. Пригорюнится на скамейке мужичок в легком подпитии, с пожаром внутри, который не утишить и основательным вливанием:
— Худо-то как! Так уж худо — хужее некуда…
Увидит старого знакомца, закричит с расстояния:
— Схватись за дерево! Чтоб не упасть. Девка у нас. Два кило триста…
— Внучка?
— Дочка.
— Чья?
— Наша. Дура-баба, не предохранялась: «От тебя, что ли? Чего ты сумеешь, малахольный?» Сумел! Сумел я!.. — И заново: — Худо, худо-то как…
— Минутку, — остановит его Финкель. — Я ее видел вчера. Вашу жену.
— Так она ж толстая. По ней незаметно… Досидела до последней крайности, билеты продавала, чтоб не выгнали. Отсюда и увезли.
Прихлопнет руками:
— Баба моя, ну баба! Кровь казацкая! Здесь таких и не заводили.
— Почему казацкая?
— Бабка ее, бабка станичная! На коне скакала, шашкой махала: «Сколько красных порубала — не счесть!» А дед? «И дед порубал. Мы с ним на пару».
— Дед-еврей? — поинтересуется Финкель.
Фыркнет:
— Дурной, что ли?.. То другой дед, с другой бабкой.
На той стороне улицы остановится автобус.
Пошагает через дорогу солдат-великан с тяжеленным рюкзаком и автоматом. С ним девочка по плечо солдату, тоже с автоматом, с рюкзаком.
— Здорово, батя! Это Эсти.
— Митя, — потерянно скажет мужичок, не обращая внимания на его подругу. — Сестричка у тебя…
— Не боись, батя, — ответит Митя. — Прокормим.
И поведет девочку Эсти в родительский дом. В обнимку. Шаг в шаг.
— Парень у меня… — вяло погордится мужичок. — Ну и парень. Таких тут не бывало…
На входе в автобусную станцию его остановит охранник. Скажет, вглядываясь:
— Неважно выглядишь, старый человек. Скажем иначе: плохо, дед, смотришься.
Голова тяжела.
Глухота в ушах.
Сердце не унять.
Пульс зачастит за допустимые пределы, и Финкель сползет прилюдно на плиточный, ногами затертый пол. «Не так это делается, не так! — возмутится ликующий старик. — Добейся того, чтобы тебя запомнили. Гордым и удачливым». — «Чтобы не стыдились за тебя», — буркнет старик опечаленный, отпихивая сожителя.
Его повезут на каталке. С сиреной прокатят по городу. Уложат в кровать и обтыкают шприцами.
— Ото-то, — скажут. — Ото-то… К тому идет.
— Сок принести? — засуматошится мама Кира. — Яблочный ему можно?..
— Коньячку, — добавит папа Додик. — Коньячку бы ему…
— Всё, — скажут, — несите. Что успеете.
Оглядит в палате престарелый люд, собратьев по боли, засипит нестойким фальцетом: «На каком возрасте вы остановились?» Старики переглянутся в недоумении, один, самый догадливый, ответит: «Мне сорок. Всё еще сорок. Порой тридцать семь». — «Господи! — подумает Детеныш-Финкель. — Как они меня переросли…»