Читаем Можайский — 3: Саевич и другие (СИ) полностью

На выручку ему пришел поручик. Но и он не оценил творчество Саевича, поспешив всучить мерзкие фотографии Монтинину. И тот, обнаружив вдруг, что круг на нем завершился — доктор уже посапывал на диване — растерялся:

— К-куда их? — запинаясь от возмущения, вопросил он. — Уберите их от меня!

— Давайте сюда.

Монтинин подошел к его сиятельству:

— Вот… — и когда его сиятельство, взяв у него карточки, сунул их во внутренний карман, добавил, глядя на Саевича: «Ну… братец, ты даешь!»

И отошел подальше.

— Теперь вы понимаете, господа, что испытали мы с Иваном Пантелеймоновичем, когда — при свете каретного фонаря, в отвратительном, заваленном всяким хламом углу — обнаружили это… художество развешенным на занавеске!

Можайский непроизвольно поежился. Иван Пантелеймонович крякнул.

— И вот стояли мы, не веря собственным глазам, у меня — волосы дыбом, у и Ивана Пантелеймоновича — борода… Что делать? Как ни противно, а снять все это безобразие было нужно, ведь именно за ним, в конце концов, мы и явились…

— Не имея на то, — перебил Можайского Чулицкий, — никакого права. Ты хоть понимаешь, что в суде…

— Никаких проблем не будет, — поспешил заверить Можайский и повернулся к Саевичу. — Ведь правда, Григорий Александрович?

Саевич, как ни был он обижен на всех нас, подтвердил без малейшей запинки:

— Правда.

Мы удивились. Незаконный обыск, незаконное изъятие улик — всё это давало обвиняемым преимущество, поскольку суд наверняка бы отклонил с рассмотрения добытые таким образом фотографии. Но тут же — к еще большему нашему удивлению — выяснилось, что уж кто-кто, а Саевич в число обвиняемых не входил! Оказалось, что Можайский привел его не как задержанного соучастника преступных дел барона Кальберга, а как свидетеля с нашей, если можно так выразиться, стороны!

— Будем считать, что Григорий Александрович добровольно передал мне фотографии.

Саевич закивал головой, подтверждая, что никаких затруднений по этой части не возникнет.

— Григорий Александрович — человек, безусловно… гм… — Его сиятельство запнулся, но все же раздражение вкупе с брезгливостью одержало верх над вежливостью, — неприятный. Повесить на Григория Александровича пару-тройку собак было бы делом… не слишком предосудительным.

— Юрий Михайлович!

Можайский поднял на Саевича свои улыбающиеся глаза, и мастер чудовищной фотографии мгновенно потупился.

— А что вы хотели, милостивый государь? — Тон, каким его сиятельство обратился к Саевичу, леденил, вероятно, не хуже свистевшего за окном штормового ветра. — Сначала вы обманули вашего собственного друга…

Все посмотрели на Гесса. Вадим Арнольдович побледнел.

— …затем уже не только сокрыли факт вашего тесного сотрудничества с Кальбергом, но и то, над чем именно вы работали.

— Но я не знал, для чего!

— Не знали. И вот поэтому, — тон его сиятельства потеплел на градус-другой, что было немного, но все же заметно, — вы — жертва, а не соучастник. Стоите здесь, а не сидите в камере. Но эти обстоятельства не делают вас белой и пушистой овечкой. Напротив! Если вы и овца, — теперь уже тон его сиятельства стал откровенно презрительным, — то черная, грязная и вонючая!

Саевич, услышав такую характеристику самому себе, обомлел.

Чулицкий, столь редко в последние сутки соглашавшийся с князем, расхохотался.

Митрофан Андреевич одобрительно фыркнул.

А вот Вадим Арнольдович, побледнев еще больше, счел нужным за своего друга вступиться:

— Юрий Михайлович, это нечестно! Гриша… Григорий Александрович не может ответить вам сообразно!

— Вот как? — Его сиятельство даже привстал с кресла: чтобы удобнее было одновременно созерцать и Гесса, и Саевича. — А есть, что ответить? Григорий Александрович! Вам есть, что ответить?

Саевич замялся.

Забегая вперед, замечу, что человек этот — несомненно, полностью опустившийся, одетый в грязное и потрепанное платье, такое, каким и старьевщик любой бы побрезговал, с сальными, давно немытыми и не знавшими стрижки волосами, пованивавший — вот вам крест, что не вру! — подобно бесприютному клошару — был, несмотря ни на что, не совсем бессовестным. Нищета нередко доводит людей до полной атрофии совести, порой и лучших из нас превращая в бесчувственных к хорошему и злобных чудовищ. Однако к чести Григория Александровича, он не совсем еще отрешился от действительности, не совсем еще разучился мыслить критически, не совсем еще перешел на позицию, когда вина за всё перекладывается на других.

Он замялся, осознав, что ответить-то ему, в сущности, и нечего. Только немного спустя, обращаясь, скорее, к самому себе — с утешением, — а не к «нашему князю», он пробурчал:

— Бедность — не порок.

Перейти на страницу:

Похожие книги