Солдаты отшатнулись, майор делал им какие-то жесты, которые можно было понимать двояко, и пока они опомнились, Петер и Шанур, уже с настоящими пистолетами в руках, поотбирали у них автоматы, один солдатик, у двери, плюгавенький такой очкарик с вывернутыми губами, совсем помертвевший от несообразности происходящего, автомат отдавать не хотел и что-то быстро-быстро бормотал в свое оправдание, и только налетевшая с фланга фурия-Брунгильда оплеухой привела его в чувство, солдатик отдал автомат и заплакал. Действуя трофейным автоматом как дубиной, Брунгильда поставила солдат лицом к стене, майора посадили на табурет и связали ему руки за спиной, и тут возник некий композиционный провал. Петер понял вдруг, что произошло непоправимое, что вот только что все они, поднявшие руку па этого ублюдка, подписали себе смертные приговоры и обжалования не будет… Это же почувствовал, наверное, и майор Вельт. И прочие, кажется, тоже почувствовали, потому что повисла пауза, которую было нечем заполнить; как в шахматной партии, когда эффектный и отчаянный ход, оказывается, не имеет продолжения, развития — и все идет на пропасть, и вот сейчас посыплется…
Не посыпалось. Хотя и было на грани и даже чуточку за гранью. Вошел господин Мархель, и вновь что-то сдвинулось и переменилось. Петер, как это бывало с ним в моменты сильного волнения, будто отстранился и смотрел со стороны, и вновь ему увиделась шахматная доска — как тихий ход, сделанный где-то на одном ее краю, отдается громом на краю противоположном, разом меняя оценку позиции и настроения и планы игроков.
— Спокойствие, господа, — сказал господин А\архель. Он был в форме полковника кавалергардов. — Спокойствие. Итак, майор, вы пошли по шерсть, а вернулись стриженным? Замечательно.
Майор зло посмотрел на господина Мархеля, но промолчал.
— Извините, господа, — сказал господин Мархель. — Майор превысил полномочия. Ему было поручено попросить вас ликвидировать несколько метров только что отснятой пленки. Я надеюсь, вы не станете возражать, если я скажу, что сохранение для потомков этого прискорбного эпизода крайне нежелательно?
— Станем, — сказал Летучий Хрен. — Вы же знаете принципы нашей редакции. Мы можем его не обнародовать, но сохранить обязаны.
— Это особый случай, — мягко сказал господин Мархель. — Ведь мы с вами присутствуем при историческом моменте зарождения новой религии, идущей на смену прогнившим насквозь верованиям в полоумного еврейского бродягу. И допустить, чтобы наши потомки получили страшный эмоциональный удар, увидев, как мы, их легендарные предки, неумело отправляем священные обряды, допустить, чтобы их религиозные чувства были так оскорблены, — нет, это немыслимо! Делайте со мной что хотите, но этого допустить нельзя. Да, пусть мы сегодня чуть погрешим против объективной истины, но ведь потомки простят нам этот наш грех — они будут добры и снисходительны, наши потомки, новая религия привьет им эти качества. А об истине не жалейте: ее очень много в нашем мире. Весь мир состоит из объективных истин. Мир бесконечен. От бесконечности отнять один — сколько будет? Бесконечность! А отнять десять! Все равно бесконечность!
— А если бесконечно отнимать по одному? — ехидно спросил Летучий Хрен.
— Бесконечность есть бесконечность! — ликующе провозгласил господин Мархель. — Так просто ее не исчерпать! Так что давайте пленку, и инцидент исчерпан.
Неловко было глядеть друг другу в глаза, потому и прощание оказалось скомканным и вообще не таким, как надо. Известие о том, что ему предстоит уехать, Шанур неожиданно принял спокойно и вопросов не задавал. Даже не то слово — спокойно, просто вспышка активности, настоящей, не марионеточной, когда разоружали комендатурщиков, и внезапная пустота потом, после капитуляции, — они сожгли в Шануре все, что могло гореть, и ничем, кроме апатии, Шанур ответить не мог.
— Я буду продолжать, — сказал ему тихонько Петер, когда таскали и укладывали коробки с пленкой. Шанур кивнул равнодушно.
Потом они пожали друг другу руки и даже обнялись на прощание, но пусто и нелепо, исполняя ритуал, не более того, и Петер не мог отогнать ощущение, что прикасается не к человеку, а к измятой бумаге. Это было страшно, носить в себе такое ощущение, но мало ли страшного приходится носить — и ничего…
— Не стреляют, — сказал вдруг Шанур, озираясь, будто стрелять должны были по ним и сейчас.
— Уже давно не стреляют, — сказал Армант. — Говорят, у зенитчиков в пушках пауки завелись.
Шанура передернуло.
— Не люблю пауков, — сказал он.
— А я люблю, — сказал Армант. — Помнишь, у меня тарантул жил, его звали Сарацин.
— Помню, — сказал Шанур. — Я тогда старался не заходить к тебе.
— Но заходил же.
— Заходил. Но это было неприятно.
— Я для него тараканов ловил.
— Надо ехать.
— Везет тебе. Будешь там с девочками баловаться.
— Счастливого пути, — сказал Петер. Шанур повернулся к нему.
— Петер, — сказал он, — я все пытаюсь вспомнить, что хотел тебе сказать, и никак не могу. Что-то надо было сказать — и забыл. Забыл, и все.
— Напишешь, — сказал Петер.
— Хорошо, — сказал Шанур, — вспомню и напишу.