«…В этом письме посылаю тебе корреспонденцию „Торговый ренессанс". Я надеюсь, что ты не откажешь… отправиться в любую из киевских газет по твоему вкусу (предпочтительно большую ежедневную) и предложить ее срочно.
Результаты могут быть следующими:
1) ее не примут, 2) ее примут, 3) примут и заинтересуются. О первом случае говорить нечего. Если второе, получи по ставкам редакции гонорар и переведи его мне, удержав в свое пользование из него сумму, по твоему расчету необходимую тебе… Если же 3, предложи меня в качестве столичного корреспондента по каким угодно им вопросам или же для подвального („подвал" — низ газеты, в котором ставятся фельетоны. Впрочем, вероятно, ты знаешь), художественного фельетона о Москве. Пусть вышлют приглашение и аванс. Скажи им, что я завед. хроникой в „Вестнике", профессиональный журналист. Если напечатают „Ренессанс", пришли
Одним словом, раздавлен.
А то бы я описал тебе, как у меня в комнате в течение ночи под сочельник и в сочельник шел с потолка дождь…
Извини за неряшливое письмо.
Писал ночью, так же как и „Ренессанс". Накорябал на скорую руку черт знает что. Противно читать.
Переутомлен я до того, что дальше некуда» (НИОР РГБ, ф. 562, к. 19, ед. хр. 23, л. 2).
Вскоре после этого письма Булгакова постигают два несчастья: 1 февраля 1922 г. в Киеве умирает от тифа мать, а он сам в это время вступает в полосу жесточайшего голода (запись в дневнике 9 февраля: «Идет самый черный период моей жизни. Мы с женой голодаем… Обегал всю Москву — нет места»).
Москва краснокаменная
I. УЛИЦА
Жужжит «Аннушка», звонит, трещит, качается. По Кремлевской набережной летит к Храму Христа.
Хорошо у Храма. Какой основательный кус воздуха навис над Москвой-рекой от белых стен до отвратительных бездымных четырех труб, торчащих из Замоскворечья.
За Храмом, там, где некогда величественно восседал тяжелый Александр III [1]в сапогах гармоникой, теперь только пустой постамент. Грузный комод, на котором ничего нет и ничего, по-видимому, не предвидится. И над постаментом воздушный столб до самого синего неба.
Гуляй — не хочу.
Зимой массивные ступени, ведущие от памятника, исчезали под снегом, обледеневали. Мальчишки — «„Ява" рассыпная!» — скатывались со снежной горы на салазках и в пробегавшую «Аннушку» швыряли комьями. А летом плиты у Храма, ступени у пьедестала пусты. Маячат две фигуры, спускаются к трамвайной линии. У одной за плечами зеленый горб на ремнях. В горбе — паек. Зимой пол-Москвы с горбами ходили. Горбы за собой на салазках таскали. А теперь — довольно. Пайков гражданских нет. Получай миллионы — вали в магазин.
У другой — нет горба. Одет хорошо. Белый крахмал, штаны в полоску. А на голове выгоревший в грозе и буре бархатный околыш. На околыше — золотой знак. Не то молот и лопата, не то серп и грабли, во всяком случае, не серп и молот. Красный спец. Служит не то в ХМУ, не то в ЦУСе. Удачно служит, не нуждается. Каждый день ходит на Тверскую в гигантский магазин Эм-пе-о (в легендарные времена назывался Елисеев) и тычет пальцем в стекло, за которым лежат сокровища:
— Э-э… два фунта…
Приказчик в белом фартуке:
— Слуш…с-с…
И чирк ножом, но не от того куска, в который спец тыкал, что посвежее, а от того, что рядом, где подозрительнее.
— В кассу прошу…
Чек. Барышня бумажку на свет. Не ходят без этого бумажки никак. Кто бы в руки ни взял, первым долгом через нее на солнце. А что на ней искать надо, никто в Москве не ведает. Касса хлопнула, прогремела и съела десять спецовых миллионов. Сдачи: две бумажки по сту.
Одна настоящая с водяными знаками, другая, тоже с водяными знаками, — фальшивая.
В Эмпео-елисеевских зеркальных стеклах — все новые покупатели. Три фунта. Пять фунтов. Икра черная лоснится в банках. Сиги копченые. Пирамиды яблок, апельсинов. К окну какой-то самоистязатель носом прилип, выкатил глаза на люстры-гроздья, на апельсины. Головой крутит. Проспал с 18 по 22 год!
А мимо, по избитым торцам, — велосипедист за велосипедистом. Мотоциклы. Авто. Свистят, каркают, как из пулеметов стреляют. На автоконьяке ездят. В автомобиль его нальешь, пустишь — за автомобилем сизо-голубой удушливый дым столбом.
Летят общипанные, ободранные, развинченные машины. То с портфелями едут, то в шлемах краснозвездных, а то вдруг подпрыгнет на кожаных подушках дама в палантине, в стомиллионной шляпе с Кузнецкого. А рядом, конечно, выгоревший околыш. Нувориш. Нэпман.
Иногда мелькнет бесшумная, сияющая лаком машина. В ней джентльмен иностранного фасона. АРА.