Как выяснилось, селективно уничтожить что-либо в архивах ЦК было почти невозможно, так же, впрочем, как и подделать. Прежде всего потому, что архивов этих при ближайшем рассмотрении насчитали до 162-х, совершенно между собой не связанных ни картотекой, ни компьютером: коммунистическая власть не доверяла никому, даже своему аппарату. Понадобилось бы много месяцев работы, только чтобы выяснить, нет ли копий документов одного архива в другом или ссылок на документ одного архива в документе другого. Но, и выяснив, изменить что-либо было не так легко: каждый архив имел свои описи, документы — сквозную нумерацию, шифры, книги регистрации входящих и исходящих бумаг. Бюрократическое государство на бумагу не скупилось, оттого-то, наверное, ее вечно не хватало. Только архив учета всех членов партии, так называемый «единый партбилет», насчитывал 40 миллионов единиц хранения. Всего же по стране партийные архивы содержали миллиарды документов.
В один из них — архив личных дел номенклатуры ЦК — я зашел любопытства ради вместе с группой журналистов, приглашенных Пихоей. Огромная комната с высокими лепными потолками — до революции здесь помещалось не то страховое общество, не то банк — была заставлена металлическими шкафами на рельсах. Центральный пульт управления, расположенный на возвышении у входа в комнату, имел десятки кнопок, нажимом которых нужный шкаф медленно отодвигался, обнаруживая полки с папками личных дел. Всего их тут было до миллиона, живых и умерших, членов политбюро и рядовых служащих ЦК.
Этот архив скоро превратился в «показательный»: сюда водили иностранцев, журналистов, высокопоставленных посетителей, демонстрируя смелость и демократизм новых хранителей партийных тайн. Журналистам, якобы наугад, обыкновенно показывали дела Ворошилова, Микояна, иногда Шолохова. Эффектно и безопасно. В действительности же архивное руководство никоим образом не торопилось рассекретить доставшиеся им документы и уж вовсе не собиралось бороться за их обнародование. Это были отнюдь не борцы за идею, а типичные советские чиновники, сделавшие карьеру при старом режиме, трусливые и лукавые, как и полагается быть рабам. Начальство, «хозяин», вызывало у них одновременно и трепет, и ненависть, и чем больше трепета, тем больше ненависти, желания как-нибудь надуть. Доставшиеся же им в руки богатства они автоматически воспринимали как свою «собственность», ревниво оберегая от «посторонних».
Даже чиновничьи типажи были представлены среди них точно так же, как в любом советском учреждении. Один разыгрывал роль неподкупного ортодокса, непримиримо борющегося с «коррупцией», но в конце концов попался на продаже документов журналистам. Другой — человек интеллигентный, цивилизованный — любил порассуждать об общечеловеческих ценностях, о нашей ответственности перед историей, но было известно, что он охотно «позволяет» ознакомиться с некоторыми секретными бумагами зарубежным коллегам в обмен на приглашения прочесть доклад на международных конференциях, зарабатывая авторитет «известного историка». И никому из них даже в голову не приходило, что это нечестно, постыдно или просто предосудительно. Ну, нет у советского человека совести, что тут поделаешь? Даже ткани такой в мозгу не осталось, которая бы сохранила следы моральных норм.
Разумеется, я был для них тем самым «посторонним», вроде покушающегося на их богатства вора, от которого они дружно, не сговариваясь, обороняли свою «собственность». Да и никак не могли они понять моих мотивов: чего я собственно добиваюсь? В долю, что ль, прошусь? Просто так, без малейшей личной выгоды, отдать миру все богатство казалось им таким же безумием, как банкиру — раздавать деньги прохожим на улице. Поскольку же пришел я к ним от новых «хозяев», то и отношение ко мне с самого начала было соответствующим: прямо ответить отказом боялись — черт его знает, что за ним стоит? — но, на всякий случай, во всем соглашаясь, каждый день изобретали все новые и новые отговорки. То закона нет о государственных тайнах, надо ждать, пока законодатель раскачается; то наше соглашение о создании международной комиссии непременно должно получить одобрение все того же законодателя. Главное им было — засунуть это дело в бесконечные комиссии Верховного Совета, где оно и потонуло бы в бесконечных дебатах бывших партийных начальников, ныне «народных избранников».
Наконец мои нервы не выдержали, да и время подпирало, тянуть я больше не мог, — пришлось поговорить с Пихоей резко и откровенно. Объяснить ему, что нет у них авторских прав на историю и никогда не будет. Он защищался вяло, в основном твердил о нужде в «законе», о 30-летнем периоде секретности, принятом во всем мире, например, в Англии. Беда с советскими людьми, всё-то они о Западе знают, особенно то, что знать не надо бы. Но делать нечего — подписал наше «соглашение», явно без всякого энтузиазма: