Люди до того были изнурены холодом и голодом, что предлагали мне отрубить канат и пуститься на берег; но так как NO ветры редко продолжатся там долго, то я просил их обождать до следующего утра. Они согласились, и мы опять забрались в каюту греться, причем сидевший ближе к дверям матрос, вместо покрывала, надвинул на себя тело убитого товарища. Волнение в эту ночь стихло, утром погода была хорошая, хотя ветер по-прежнему противный, и невозможно было идти к фрегату. От беспрестанных всплесков и замерзания воды, кливер и все веревки покрылись льдом на пять или на шесть дюймов толщиною; бак тоже был покрыт льдом на два фута, и сквозь него просвечивали свернутые под ним бухты веревок.
Нам не оставалось ничего более делать, как пуститься на берег, и потому, решившись на это, я приказал людям обрубить канат; мы поставили фок. Мое намерение было сдаться в большом приморском городе, находившемся, как мне было известно, в двенадцати милях от нас. Сдаться же в том месте, где захватили мы суда, я считал неблагоразумным.
На третье утро, вступивши под паруса, мы были принесены за полмили к берегу и весьма недалеко от места нашего нападения; по нас начали палить из полевых орудий, но не попадали, хотя мы находились под выстрелами. Я продолжал тереться вдоль берега и уже пришел на расстояние нескольких кабельтов от пристани, где мужчины, женщины и дети собрались смотреть на наше прибытие, как вдруг налетел шквал со снегом; с ним вместе переменился ветер и начал дуть с такою силою, и что я не мог ни видеть гавани, ни поворотить судно, чтобы попасть в нее. Не имея возможности управиться, и находя ветер попутным к фрегату, бывшему тогда в расстоянии сорока миль, мы решились отвести руль и пуститься к нему.
Это намерение было исполнено весьма удачно; около одиннадцати часов ночи мы окликнули фрегат и потребовали шлюпку. На нем видели нас издали, и потому шлюпка была прислана немедленно; она взяла нас, оставив несколько свежих матросов на призе.
Голод и холод обезумили меня. Все силы меня покинули, и я с трудом мог подняться на фрегат. Меня позвали к капитану в каюту, потому что для него было тогда слишком холодно показаться на шканцах. Я нашел его лордство сидящим пред порядочным огнем, упершись концами ног в решетку камина; возле него стояли на столе графин мадеры, рюмки и, по счастию, хотя не для меня приготовленный, большой бокал. Схвативши его одной рукой, а другою графин, и наливши полный, я в мгновение опорожнил его, забыв даже выпить за здоровье его лордства. Он с удивлением смотрел на это и, вероятно, счел меня полуумным; впрочем, должно сознаться, что одежда моя и наружность совершенно согласовались с моими поступками. Я не мылся, не брился и не чистился с тех пор, как оставил фрегат три дня тому назад. Борода моя отросла, щеки отвисли, глаза впали, а что касается до желудка, то страдания его могут понять только одни несчастные французы, бежавшие из России. Вся моя изнуренная фигура была завернута в длинный, синий сюртук, испещренный замерзшим снегом и льдом, как хлеб с черносливом.
Когда возвратилась ко мне способность говорить, я сказал:
— Извините, меня, милорд, я ничего не ел, не пил с тех пор, как уехал с фрегата.
— О! В таком случае милости просим, — сказал его лордство; — я никак не ожидал, что вы возвратитесь.
— На кой же черт посылали вы меня? — подумал я.
В продолжение этого короткого разговора он не предложил мне ни стула, ни чего-нибудь закусить; и если бы я в состоянии был тогда же передать ему случившееся со мной, он наверное заставил бы меня простоять во все время рассказа, который я готов уже был начать, но вино вдруг бросилось мне в голову, и я, чтобы поддержать себя, облокотился или, лучше сказать, пошатнулся на спинку стула.
— Ничего, — сказал капитан, очевидно пробужденный от своей беспечности положением моим; — подите отдохнуть, я выслушаю вас завтра.
Это была единственная милость, оказанная мне им во все время нашего служения вместе, и случилась так кстати, что заставила меня быть душевно ему обязанным за нее. Я поблагодарил его и спустился в кают-компанию, где, несмотря на все читанное и слышанное мною об опасности пресыщения после продолжительного голода, начал пожирать с жадностью и соответственно тому пить, рассказывая наскоро, в промежутках, удивленным товарищам, глазевшим на меня, как мы были близки к тому, чтобы съесть тело убитого матроса. Проворство, с каким я наполнял свой желудок, легко убеждало их в том. Я просил доктора осмотреть троих матросов, бывших со мной, и с его позволения дал каждому из них вместо ночного колпака, по полукружке теплого вина с водой, хорошо подсахаренной.
После этих взятых с ними предосторожностей и удовлетворения своего голода и любопытства я отправился в койку и крепко проспал до следующего полдня.