Я привык служить с благородными людьми, и мое удивление возросло до последней степени. Я слышал о капитанах строгих, законниках, несносных служаках и беспрестанно ругающихся, но этот превосходил все когда-либо воображаемое мною в подобном роде, и был несравненно выше того, что, как я полагал, может снести благородный офицер. Негодование закипело во мне и, решившись не допустить обращаться со мной таким же образом, я опять подошел к нему и просил позволения ехать на берег.
— Я уж сказал вам раз, сэр…
— Да, капитан, — возразил я, — но в таких выражениях, которых я прежде никогда не слышал на шканцах военного судна его величества. Я поступил на этот бриг, как офицер и благородный человек, и хочу, чтобы со мной обходились также.
— Это бунт, возмущение! — заревел капитан. — Убирайтесь с вашим назначением, у которого не засохли чернила!
— Как вам угодно, — отвечал я, — но я напишу письмо главному командиру, в котором изъясню все обстоятельства и просьбу дозволить мне съехать на берег, и попрошу вас побеспокоиться переслать письмо по принадлежности.
— Черт меня съешь, если я сделаю это! — воскликнул он.
— В таком случае, капитан, — сказал я, — если вы не захотите передать мой рапорт, я заявляю в присутствии всех офицеров и команды, что препровожу его, не беспокоя вас.
Последние слова мои, казалось, произвели на него такое же действие, как последняя схватка на побитого боксера: он не захотел вступить в бой снова, но, проворчавши что-то, нырнул под крышку схода и ушел в свою каюту.
Старший лейтенант вышел тогда наверх и поздравлял меня с победой.
— Вы привели в замешательство нашего медведя и заткнули ему пасть, — сказал он. — Я давно желал иметь такого помощника, как вы. Вильсон, который оставляет теперь нас, одно из лучших созданий в мире, и хотя храбр, как лев против неприятеля, трусил, однако же, этого воплощенного дьявола.
Разговор наш был прерван посланным от капитана с извещением, что он желает говорить со мной в каюте. Я пошел к нему. Он принял меня с тою же милостивой улыбкой, как и в первое наше свидание.
— Г-н Мильдмей, — сказал он, — я всегда употребляю некоторую шероховатость в обращении с офицерами при первом поступлении их ко мне на судно (при оставлении его также, подумал я), не только для того, чтобы показать им, что я есть и хочу быть командиром своего судна, но и для примера команде, которая, видя, что и офицеров заставляют также претерпевать, остается довольна своею участью и повинуется гораздо охотнее. Но поверьте, как я сказал вам и прежде, что доставление всех возможных удобств моим офицерам составляет предмет постоянной моей заботы. Вы можете ехать на берег, и вам дается двадцать четыре часа для устройства ваших дел.
Я не сделал никакого возражения, но только поклонился и вышел из каюты. Я чувствовал такое презрение к этому человеку, что боялся произнести слово, чтобы не наделать себе беды.
Вскоре потом капитан уехал с брига, сказавши старшему лейтенанту, что я отпущен на берег. По отъезде его, мне свободнее было познакомиться с моими товарищами. Ничто не ведет так к искренней приязни, как общее страдание. Им понравилось сопротивление мое необузданности нашего общего бича; они рассказали мне, до какой степени он был тиран, как бесчестил собою службу и как постыдно, что ему доверяют начальство над таким прекрасным судном или, вообще, над каким бы то ни было судном, исключая разве арестантского. Рассказанные ими истории о нем были, по большей части, невероятны, и одна только господствующая между нами ложная мысль, что офицер, опротестовавший своего капитана, и кладет черное пятно на всю свою службу и будет всегда обойден при производстве, могла спасти этого человека от наказания; ни один офицер, говорили они, не прослужил более трех недель на бриге, и все они употребляли возможные старания и протекции, чтобы быть списанными.
Долг мой пред капитанами флота его величества требует сказать, что случаи, происходившие на бриге со времени моего поступления на него, и которые я хочу отчасти передать, может быть, единственны в своем роде, и что такие люди, как наш капитан, даже в то время, редко встречались во флоте, а по причинам изъясненным мною далее, сделались впоследствии еще реже. Старший лейтенант говорил мне, что я поступил весьма благоразумно, оказавши сопротивление капитану при первом недостойном злоупотреблении им власти против меня, что он тиран, забияка и трус и не перестанет искать случая напасть на меня снова.