Мне всегда казалось несправедливым, что я была напрочь лишена способностей к рисованию, а мама могла создавать целые миры всего лишь при помощи карандаша и листа бумаги или небольшого кусочка глины. Я наблюдала, как она превращает маленькие квадратики бумаги в журавлей, которые могут летать, а пластиковую упаковку с пузырьками – в бегемотов. Мама была волшебницей, которая знала, что в обыкновенной скрепке живет единорог и только и ждет, чтобы его выпустили на волю. В нашем старом сельском доме повсюду висели ее картины в рамах; к тому же она разрисовывала любые подходящие поверхности и постоянно делала сюжетные зарисовки во время телефонных разговоров: из-под ее карандаша выходили кролики, пьющие пиво в компании огнедышащего дракона, которое им разливал медведь гризли. По стенам моей комнаты гонялись друг за другом маленькие розовые мыши. А на одной из стен плясали абстрактные линии, которые превращались то в волны, то в город, то снова в волны, которые, в свою очередь, переходили в линии, а потом исчезали. Глядя на этот рисунок рядом с ее кроватью, я никогда не переставала думать: был ли он там с самого начала (просто я заметила его, только когда мама заболела) или она нарисовала его, узнав свой диагноз? И хотя она больше всего гордилась своими парадными картинами в рамах, думая о ее творчестве, я всегда в первую очередь вспоминала эти рисунки на стенах в нашем старом доме. То, что отец не сказал о переезде, – из лагеря меня сразу привезли в наш новый дом в Стенвиче – лишило меня возможности посмотреть на них в последний раз. Еще раз взглянуть на стыдливого медведя, выглядывавшего из-за угла в кабинете. Он был там всегда, и мне не приходило в голову изучить его более подробно: я не предполагала, что однажды к нему просто не вернусь.
Я не была в музее Пирса несколько лет, но его экспозиция практически не поменялась. Музей был небольшим – от центрального дворика расходились во все стороны всего пять галерей. Здесь хранилась коллекция Мэри Энн Пирс, собирательницы, которая, к крайнему негодованию своих наследников, пожертвовала всю собранную за долгие годы коллекцию городу Стенвичу вместе с внушительной суммой денег на строительство музея. Они с моей мамой дружили, и миссис Пирс умерла через год после нее. Помню ее на маминых похоронах: я тогда еще думала, что это мама должна была прийти на похороны миссис Пирс, а не наоборот.
В музее мне нравилась его эклектичность. Миссис Пирс попросту собирала те работы, которые ей нравились, так что это было довольно бессистемно. Здесь выставлялось много работ импрессионистов, некоторое количество средневековых гобеленов, современная скульптура и немного древнеримской. Но каким-то образом все это уживалось рядом.
– А здесь, – сказала Тоби, жестами указывая направление, и я поняла, что совершенно не слушала ее все это время, – находится галерея современного искусства…
– Продолжайте, – ответила я тем же серьезным тоном, и мы вошли в помещение последней галереи. Парень в таком же пиджаке опирался на стену, загораживая описание работы Марка Ротко, и, увидев нас, резко выпрямился и вынул из уха белый наушник.
– Привет, – сказал он, бегло поглядев на меня и снова переводя взгляд на Тоби. – Как дела?
– Нормально, – пожала плечами подруга, даже не взглянув на него. – Все спокойно.
– Да уж, – ответил он немного громче, явно желая продолжить разговор, хотя Тоби уже прошла мимо.
– Он довольно симпатичный, – сказала я вполголоса, незаметно оглядываясь, чтобы убедиться в этом. У него, как и у Тоби, были светло-русые волосы и голубые глаза. При его высоком росте он хорошо бы смотрелся рядом с Тоби, даже если бы та надела каблуки.
– Грегори? – удивленно переспросила Тоби. – Ну да, наверное.
Я открыла рот, чтобы продолжить говорить об этом, но посмотрела на стену перед собой и остановилась как вкопанная.
Тоби прошла еще несколько шагов, прежде чем осознала, что я за ней не иду, подошла ко мне и встала рядом. Мы несколько минут молча смотрели на картину, пока я пыталась справиться с комом в горле.
Полотно занимало почти всю стену. Я смотрела на него, жадно ловя каждую деталь, словно никогда раньше его не видела, хотя в действительности это была самая знакомая мне картина, и не только в музее Пирса, но и вообще в мире. На ней было ночное поле: высокая трава, дикие цветы, а над головой – звездопад. В левом нижнем углу – двенадцатилетняя я лежала на спине с вытянутой вверх рукой и глядела в небо. Картина была невероятно реалистичной – это и сейчас бросалось в глаза. Можно было разглядеть порванный и завязанный в узел шнурок на желтом «конверсе» (моя любимая обувь в том году). Небольшую дырку на кармашке сарафана (он до сих пор висел в шкафу, хотя я выросла из него несколько лет назад). Неровную челку (которую я сама себе подрезала, разозлившись, что она лезет в глаза). Единственное, что было мне незнакомо, – это выражение лица: блаженное, улыбающееся чему-то за пределами рамы.