Там, над зауральским аэродромом, он поторопился заглушить собственную память, словно захлопнул крышку герметичного люка; самолет пробивал облачность — нельзя отвлекаться, и посадка пришла, как спасение от воспоминаний. Но он уже не мог забыть, в какой город летит и что было с ним однажды в том городе…
Вот этого аэродромного поля, тогда еще травяного, далекой-далекой осенью коснулось шасси его «ила». Тогда тоже пришлось ждать груза, и штурман увел экипаж в гости к сестре. Соколов остался на городской площади — он любил изучать новые города один на один с ними. Для пилота важно, чтобы города помнились не только точками на карте и названиями, но и живыми лицами — тогда он увереннее в небе, как увереннее моряк в океане, знающий в лицо порты ближних побережий… Но было тогда и первое в жизни чувство одиночества, нахлынувшее, едва скрылись друзья.
Приморский городок, опустевший после курортного сезона, навевал грусть, и на его тихих улицах Соколов почувствовал себя человеком, который приехал в незнакомый край, где должны были его ждать, а вместо пристанища обнаружил пустой дом с заколоченными ставнями.
Заглянул в ближний магазин, где скучали две молоденькие продавщицы, — надо же увезти какой-то сувенир на память. Долго рассматривал безделушки местного производства, а девушки с любопытством рассматривали залетного посетителя, но вот взгляд его задержался на горке янтаря, небрежно ссыпанного в углу дальней полки. Неограненные камешки влажно светились, словно в а них еще не высохли соленые капли.
— Ожерелье из дикого янтаря, — предупредительно сказала одна из продавщиц, перехватив его заинтересованный взгляд. — Последнее. Не раздумывайте, любая женщина будет счастлива от такого подарка.
— Ну если счастлива… — Он кивнул улыбнувшейся девушке, она взяла нить с полки, в руке ее качнулся медовый блеск, диковатый стеклянный шорох скользнул в тишине магазина.
Потом, на улице, нащупав в кармане тужурки плотный сверток, Соколов подумал о ненужности своей покупки…
В нем тогда еще не перебродила горечь от разрыва с девушкой — нет-нет да и вспомнятся прохладные глаза, будто кольнет насмешкой такой же прохладный голос: «Что это за жизнь — все время ждать и бояться, бояться и ждать? До самой старости? И, может быть, прождав лучшие годы, остаться вдовой у разбитого корыта?.. Молчи, Соколов, знаю твою работу!.. Нет, Соколов, не надо строить планы и загадывать, я не люблю загадывать, я жить люблю».
Неужто она в самом деле боялась и не любила его профессию? Может быть, следовало в чем-то разубедить ее, рассеять настороженность, которую постоянно замечал в ее взглядах исподтишка, в ее как бы мимолетных вопросах о службе и напряженном внимании, с которым ждала ответов. Он не придавал этому значения, смеялся или сердился от ее наивных вопросов, считая свое дело только своей заботой, к которой причастны лишь начальники да его экипаж… Или ее смущали частые исчезновения и долгие отсутствия Соколова? Она словно бы ревновала его к той жизни, которая была от нее скрыта.
Особенно ее раздражало, когда посреди разговора он вдруг замолкал, отстранение прислушивался к тому, что жило в нем постоянно, — к тяжелому и надрывному звону винтов. В такие минуты он оказывался мыслью далеко-далеко, в своем самолете, ползущем в тучах где-нибудь над снежным хребтом…
Обиженное молчание девушки наконец возвращало Соколова к реальности.
«Я тоже люблю жить», — отвечал он, сдержанно усмехаясь, показывая этой усмешкой, что не принимает всерьез ее слов, и себя убеждая, что это действительно только слова.
«Я тоже люблю жить, но для меня жить — значит летать, во всяком случае, постоянно перемещаться в пространстве».
«Ты шутишь, а мне всерьез кажется, будто со мной бывает лишь твоя тень, сам ты вроде где-то далеко-далеко… Однажды и тень молчком исчезнет — как не бывало Соколова. Наверное, мы просто разные люди. Ты хоть жить-то возвращайся на землю. Так ведь улетишь однажды насовсем — ищи попробуй Соколова! Ведь может быть, сознайся?»
Он опять отстраненно усмехался, а гул винтов в ушах тревожно затухал, отдалялся, прозрачное молоко тумана неслось навстречу, тугой струей обтекая стекло фонаря, и каждый новый слой его бросался под плоскости похожим на полосу бледно-серого бетона, отчего даже руки ломило — так хотелось потянуть штурвал на себя; радужные кольца вспыхивали в глазах, загорались и мгновенно гасли призрачные огни, пока не возникали настоящие, мерцающие так тускло, словно укутаны в рваную вату; и тогда шасси дрожливо прикасалось к мокрой шершавой дорожке… Его способность посреди разговора внезапно уходить в свое, только ему ведомое, нередко приводила к ссорам.
«…Как же я улечу от тебя, да еще насовсем? Посадочных площадок в небе пока не строят…»
«Ах, Соколов! Вот ты опять там, в своих облаках… Нет, до того как ты улетишь насовсем, я тебя брошу первая. Обязательно брошу!»