— Или, скажем, лист дерева. Если присмотреться — это сложнейшая вселенная, но она конечна. Самый крупный лист встречается в Китае: метр 22 сантиметра в ширину и вдвое больше в длину. Огромный, но не бесконечный. И в этом есть своя логика. Лист еще более внушительных размеров мог бы вырасти поистине на исполинском дереве, однако самое высокое дерево, растущее в Америке, не превышает 86 метров; высота, конечно, впечатляющая, но и ее совершенно недостаточно, чтобы удержать пусть даже ограниченное, несомненно ограниченное число листьев, размеры которых превосходили бы размеры листьев, произрастающих в Китае. Улавливаете логику?
Анн Девериа улавливала.
— Что и говорить, это довольно утомительные и сложные изыскания.
Главное в них — понять. И описать. Недавно я завершил раздел Закаты.
Знаете, все же это гениально, что дни кончаются. Гениально. Дни, а потом ночи. И снова дни. Кажется, так и должно быть, но в том-то и вся гениальность. Там, где природа решает поместить свои пределы, рождается незаурядное зрелище. Закаты. Я изучал их несколько недель подряд. Не так-то просто понять закат. У него свои ритм, своя мера, свой цвет. А поскольку ни один закат не похож на другой, ученый должен умело различать детали и обособлять сущность, до тех пор, пока он сможет сказать: да, это закат, закат в чистом виде. Вам скучно?
Анн Девериа не было скучно. То есть не более, чем всегда.
— И вот теперь я у моря. Море. Подобно всему на свете, оно тоже кончается, но видите, и здесь, как в случае с закатами, самое трудное — обособить идею, иначе говоря, обобщить длинную цепочку рифов, берегов, заливов в единый образ, в понятие
— Бартльбум…
— Да?
— Спросите меня, зачем я здесь. Зачем.
— Молчание. Замешательство.
— А я не спросил?
— Спросите сейчас.
— Зачем вы здесь, мадам Девериа?
— Чтобы вылечиться.
Снова замешательство. Снова молчание. Бартльбум берет чашку. Подносит ее к губам. Она пуста. Ой. Чашка возвращается на место.
— От чего?
— Это особая болезнь. Неверность.
— Простите?
— Неверность, Бартльбум. Я изменила мужу. И муж считает, что морской климат укротит страсть, морские просторы укрепят нравственность, а морское успокоение поможет мне забыть любовника.
— В самом деле?
— Что в самом деле?
— Вы в самом деле изменили мужу?
— Да.
— Еще чаю?
Пристроившись на самом краю света, по соседству с концом моря, таверна «Альмайер» потакала в тот вечер темноте, заглушавшей краски ее стен, всей земли и целого океана. В своей уединенности таверна казалась напрочь забытой. Словно некогда вдоль берега моря прошел пестрый караван таверн на любой вкус, и от каравана отбилась одна утомленная таверна; она пропустила своих спутниц и решила обосноваться на этом взгорье, поддавшись собственной слабости и склонив голову в ожидании конца. Такой была таверна «Альмайер».
Ее отличала красота, свойственная побежденным. И ясность, присущая слабым. И совершенное одиночество утраченного.
Художник Плассон только-только возвращался. Насквозь промокший, он восседал со своими холстами и красками на носу лодки, подгоняемой ударами весел, которыми ловко орудовал рыжеволосый отрок.
— Спасибо, Дол. До завтра.
— Доброй ночи, господин Плассон.
Как Плассон еще не загнулся от воспаления легких, оставалось загадкой.
Обыкновенный человек не может часами простаивать на северном ветру, когда прибой заливается ему в штаны: рано или поздно он отправляется на тот свет.
— Сначала он должен закончить свою картину, — заметила Дира.
— Никогда он ее не закончит, — возразила мадам Девериа.
— Значит, он никогда и не умрет.
В комнате номер 3, на втором этаже, керосиновая лампа бережно освещала — разнося по окрестным сумеркам ее тайну — благоговейную исповедь профессора Исмаила Бартльбума.