Пока мы с Розиной ранним солнечным утром катили по магистрали и болтали о Калифорнии и о последнем скандале в актерском профсоюзе, я сочинял письмо к Хартли, которое собирался написать, как только приеду в Лондон. Но сразу по приезде я ощутил более насущную потребность – навести порядок в мыслях и, чтобы хоть немного успокоиться, подробно написать обо всем, что случилось. А потом нашлись и другие причины повременить с этим письмом. Я чувствовал, что внутри у меня еще ничего не устоялось, и не то чтобы колебался, но как-то ослабел от нетерпения, тревоги и страха. Я все еще пытался отдалить страшную, мучительную, безрассудную боль ревности, поджидавшую за ближайшим углом в моей смятенной душе. А чтобы не впустить ее, я должен был думать; и мысли мои свелись примерно к следующему.
Когда я ушел от Бена после нашей, в общем-то, отвратной встречи, я ощущал мрачное, мстительное ликование, потому что понял, что отныне волен его ненавидеть; и более того, отныне я волен был думать в плане
Перебирая в уме все улики и показания, я почти не сомневался в том, что они означают. Хартли меня любит и давно жалеет, что потеряла меня. Как же иначе. Мужа она не любит. Да и за что его любить? Умственно он человек заурядный, в нем нет ни блеска, ни душевного обаяния. Внешне он непривлекателен – этот нескладный чувственный рот и вид как у только что остриженного школьника! К тому же он, видимо, варвар и чурбан. Он деспот, болен, должно быть, хронической ревностью, тупой и злобный пес, субъект ограниченный, без запросов, неспособный радоваться жизни. Хартли все эти годы была пленницей. Вначале она, возможно, мечтала вырваться на волю, но постепенно, как бывает с запуганными женщинами-затворницами, впала в отчаяние. Лучше не бороться, не надеяться. Увидеть меня снова было для нее, несомненно, колоссальным потрясением. Конечно, к тому времени, как я ее обнаружил, она уже немного оправилась. Ее испуг и увертки объяснить нетрудно. Она, вероятно, боится мужа, а главное – боится своей старой любви ко мне, еще живой, еще горящей скрытым огнем, как нефть под землей, – любви, которая сейчас грозит вконец разрушить ее маленький, непрочный душевный покой.
Обо всем этом и о том, как я, буде она того захочет, могу и намерен ее спасти, я собирался написать в письме и, разумеется, передать ей это письмо тайно. Но рассудок и размышления, не говоря уже о страхе, требовали отсрочки. Страх твердил: если сейчас все почему-нибудь сорвется, я сойду с ума. Рассудок твердил, что улики и показания неубедительны и могут быть истолкованы по-другому. Пожалуй, я, заранее настроенный против Бена, не самый надежный свидетель. Действительно ли Бен во время нашей встречи показал себя с такой уж отрицательной стороны? Я ведь и сам вел себя безобразно. Ну хорошо, до последней минуты он сдерживался, но я-то с самого начала чувствовал в нем глухую, звериную враждебность. А есть и еще тайна – Титус. Почему он сбежал? Оказался трудным ребенком, возможно правонарушителем? Сблизила ли их трагедия его исчезновения, общее горе? Общее горе, общее ложе. Я все еще был вынужден держать свои мысли в узде, а они норовили разбежаться во всякие темные закоулки. И конечно, оставалась возможность (немаловажная!), что, хоть он и урод и без обаяния, и болван и скотина, она его любит и никогда им особенно не тяготилась. На ряд вопросов я уже нашел вполне удовлетворительные ответы. Оставался только этот, последний. Неужели она все-таки любит его? Нет, это немыслимо. А все же надо это узнать. Узнать до того, как приступить к осуществлению проектов и планов, настоятельно требовавших моего внимания и воли. Нужно подождать, ничего нельзя предпринимать, пока я не найду ответа на этот вопрос.
Но как? Не решусь я просто написать и спросить, это значило бы слишком многое поставить на карту, и к тому же, обдумывая это, я пришел к выводу, что ответ ее непременно будет туманным. А потом (я говорю о вчерашнем дне) мне пришел в голову способ, пусть отвратный, но безошибочный способ решения этой проблемы. Об этом я напишу в свое время. А пока нужно отдохнуть, дать себе передышку. Для начала я позвонил Перегрину и вчера вечером пошел к нему, и мы напились, а разговор наш я сейчас изложу, поскольку он отчасти имеет отношение к моей ситуации. В сущности, как подумаешь – почти все на свете имеет отношение к моей ситуации. Я, конечно, ничего не рассказал Перегрину о Хартли. Я и раньше не говорил ему о ней, разве что упомянул когда-нибудь о своей «первой любви».