– Напрасно я тебе столько рассказала, я еще об этом пожалею. Конечно, это сплошная путаница, но это моя путаница, я в ней живу. Не могу я из нее выскочить, сбросить ее с себя, как разбитую скорлупу.
– Очень даже можешь. Выскочи, убеги, забудь. Убедись, что боль может кончиться.
– Может? Боль может кончиться?
Она смотрела на меня широко открытыми глазами, словно в растерянности, а я думал: помешанная она, полутруп или же передо мной некое духовное существо, очищенное страданием? Может быть, странная, дикарская красота, исполнившая меня в юности такой любви и преклонения, и была предвестником некой загадочной духовности? Бывают ведь неведомые святые с диковинными судьбами. Но нет, она – разбитая чашка, бедная сломанная ветка, все, что было в ней честного, своего, разрушено той жестокой силой, что заставила ее отступиться от Титуса. Но как бы там ни было, я люблю ее и предан ей, как был всегда, и здесь, и там, где звезды, а за ними еще звезды и еще, которые я видел в ту ночь, когда лежал на скалах, а золотое небо медленно выворачивало Вселенную наизнанку.
– Может, моя дорогая, моя царица, мой ангел, боль может кончиться!
Ах, суметь бы достучаться до ее сознания, снять с него цепи, пробудить в ней надежду, влить в нее хоть каплю надежды, желания – желания любви, счастливой жизни! Но она только растерянно нахмурилась и вернулась к Бену:
– Нехорошо я с ним обращалась.
– А я уверен, что ты вела себя с ним как святая, многострадальная святая!
– Нет, я вела себя плохо.
– Ну пусть так, называй как хочешь, все равно с этим покончено.
И тогда я увидел ее невинной, как в прошлом мужчины видели девушек-послушниц и думали: «Мы – скоты, а вот они – ангелы, чистые, не замаранные, как мы». Я увидел ее прекрасно невинной, простой, недалекой, ничего не понимающей, как живой укор мне, прожившему жизнь среди суетных эгоистов и бойких, расчетливых женщин. Но и виноватой я ее увидел, реально повинной в реальных проступках. А могло ли быть иначе? Я вспомнил слова Перегрина: тот из супругов, который, пусть и беспричинно, считает себя виноватым, становится рабом другого и не может удержать своих моральных позиций. Вместе с собственными грешками она взвалила на себя и его вину. Она чувствовала себя повинной в его грехах против нее, против Титуса. Все стало мне ясно. И, взяв вину на себя, присвоив ее, она стала преклоняться перед виновником, возвела его в святые. Ах, если бы только мне удалось избавить ее от этого давящего, калечащего чувства вины, от этого надуманного преклонения! Боже мой, она даже передо мной считает себя виноватой и вынуждена утешаться мыслью, что я ее ненавижу! Она заколдована, вся опутана чарами самосохранения, которые сама же сотворила за долгие годы, чтобы защититься от страшной боли, которую принес ей брак с мерзким, маниакально ревнивым самодуром. В страхе перед ним она поддалась внушению, когда из года в год он снова, и снова, и снова твердил одно и то же: что во всем виновата она, и только она. Неудивительно, что Титусу хочется удирать на скалы и петь, лишь бы ему не напоминали об этих сценах.
Она поплакала. Слезы в старости – не то что юные слезы.
– Не плачь, Хартли, ты похожа на поросенка в «Алисе», как в детстве.
– Я знаю, я безобразная, отвратительная…
– Да брось, родная, стряхни с себя этот кошмар…
Она утерла слезы моим платком, дала мне подержать ее за руку, снова принялась размышлять вслух:
– Но почему ты думаешь, что мой брак такой несчастливый?
Теперь она смотрела на меня почти лукаво, словно готовясь начисто опровергнуть любой мой ответ.
– Хартли, милая, ты запуталась. Ты же признала, что ты несчастлива, вот только сейчас говорила о нескончаемой боли.
– Боль – это другое, она есть во всяком браке, вся жизнь – страдание, но тебя… тебя оно, может быть, миновало.
– Может быть, и так, и слава богу.
– Ты знаешь, дома, по ночам, я часто думала об узниках в концлагерях.
– Если ты утешалась мыслью, что ты хотя бы не в концлагере, не очень-то ты, видно, была счастлива!
– Но почему тебе кажется, что мой брак такой уж скверный? Ты не можешь об этом судить, не можешь понять…
– Могу судить. Я
– Но как ты можешь знать, это лишь твои домыслы, в браке ты ничего не смыслишь, ты только жил с женщинами, это другое дело, у тебя нет доказательств.
– Насчет тебя и его – есть.
– Не может этого быть. Ты с нами знаком совсем недавно, и общих знакомых у нас нет, да этого про нас никто и не знает, не может у тебя быть доказательств.
– А вот и может, и есть. Я слышал ваш разговор, слышал, что вы говорили друг другу. – Я выпалил это с отчаяния и, признаюсь, не без желания уязвить. Ее непробиваемое упрямство да еще это выражение лукавого превосходства вывели меня из себя.
– Как это так?
– А я подслушал. Спрятался под окном и слышал, как вы с ним разговаривали. Слышал его скрипучий голос, его грубый, неприличный тон, и как он кричал на тебя, а ты раз за разом повторяла: «Прости, прости». Зря я тогда не разбил окно, не сломал ему шею. Я убью его. Надо мне было столкнуть его в море.
– Ты подслушивал… ты слышал… когда?