— Братцы! Я открыл сто третий элемент! — и глядя на, Прозоровскую — Неллин! Отличается редкостным непостоянством свойств, хрупкостью, издает пискливые звуки.
Нелька ринулась на него и стащила с кафедры.
Чарли весь этот день был под впечатлением встречи с Лешкой. Удивительный и непонятный народ! Собственно, нет, почему же непонятный? Добрый, талантливый, полон хороших неожиданностей. И люди здесь так же, как и мы, любят, страдают, веселятся, плачут, хохочут…
Он ехал в Советский Союз с любопытством и невольной настороженностью, внушенной ему отцом — почтовым чиновником. Еще в первый раз, когда Чарли был в России путешественником, возвратясь домой, восторженно рассказывал о том, что увидел, отец возмутился его фразой:
— В твоей личной карточке в ФБР теперь появилась опасная запись: «Был у коммунистов».
Нелепо. Это просто нелепо! Ну был, и хорошо, что был. Неужели же обязательно переходить в их веру? И почему мы должны враждовать: я и… Льешка? А если вот так, по-хорошему, с открытым сердцем? Они смелы. Возможно, даже смелее нас… Удивительно оптимистичны… Наверное, мои предки, открывая Новый Свет, были не таким вялыми, не с такими куцыми интересами бизнесменов, как наше поколение….
Хотя, быть может, я грешу, так обобщая. Есть ведь здоровые силы и сейчас в нашей стране!
Вскоре после приезда он часа полтора беседовал с профессора Тураевым, свободно владеющим английским языком. В блеске глаз, жестах, речи Тураева чувствуется сдержанная страстность человека, влюбленного в науку.
Во все время беседы Чарли не оставляло ощущение, что профессор… его ровесник.
Он, между прочим, сказал:
— Мы несем молодость миру…
Нет, право же, приезд сюда очень важен и нужен Чарли…
После лекции Лешка задерживается на несколько минут в коридоре у доски вырезок статей «Комсомольской правды», приклеенных под заголовком: «Твое мнение, химик?»
Кодинец, видно желая загладить неловкость, которую все же чувствовал, подходит к Лешке, небрежно кладет руку на ее плечо:
— Не прошвырнуться ли нам, малютка, на концерт ансамбля? Сплошной смак и феерия!
В городе уже третий день гастролировал западный ансамбль.
Лешка движением плеча сбрасывает руку Кодинца:
— Видела! Суррогат искусства…
— Ну-ну, легче на поворотах… — оскорбленно произносит Кодинец. — У нас свобода совести, значит, не тронь веру другого.
— А пропаганда антирелигиозная не отменена? — невинненько спрашивает Лешка, но серовато-зеленые глаза ее лучатся насмешливо.
— Ладно, приветик, — недовольно говорит Кодинец и отходит.
Ящик для писем в вестибюле университета — видавший виды заслуженный ветеран. Сколько посланий от друзей, родителей, знакомых принял он в свои широкие деревянные кармашки; сколько наставлений, признаний, гневных и добрых строк хранил до поры до времени! Края деревянных кармашков поистерлись от прикосновения нетерпеливых рук, многие буквы алфавита на ящике уже трудно различить, и все же каждый студент безошибочно тянется к своей букве…
«Ю», выведенная белой масляной краской, гипнотизирует Лешку. Сколько бы раз за день она ни пробегала мимо ящика, неизменно запускала в него руку. Вот и сейчас сунула руку и среди нескольких писем обнаружила два, адресованных ей; от мамы и Веры. Она пробежала письма здесь же. Ну, мама обычно: спрашивала, хорошо ли питается? Не садится ли на ходу в трамвай? Ясно — мама.
А Вера сообщала, что на комбинате начали строить корпуса второй очереди, что с Кубани собираются приехать в январские каникулы, а пока чуть ли не каждый день шлют оттуда письма.
«На мою фразу, — писала Вера, — что любить в жизни, наверное, можно только раз, и я эту возможность испортила самым нелепым образом, Федя ответил так (дословно привожу его слова):
„Любовь — чувство живое. И, как все живое, оно рождается, живет, умирает. Живет долго или короткие сроки, умирает медленно, как мелеющая река, или мгновенно.
И оттого, что на месте умершего чувства возникает новое, словно бы и похожее на прежнее, но совсем иное, человек не становится хуже. Утверждение, что он может любить только однажды, придумано ханжами, и не тебе повторять их вымысел.
Сердце способно на большее, его чистые родники от этого не мутнеют. Они мутнеют и затягиваются грязью у пошляков, охотно вы дающих увлечение за любовь, а на самом деле принижающих святое чувство“.»
Лешка несколько раз перечитала эти строки. Она и соглашалась с ними и противилась им.
Они противоречили взглядам прежней Лешки, считавшей, что может, что должна быть одна, единственная любовь на всю жизнь, и отвечали каким-то совсем новым, почему-то возникающим у нее мыслям.
Ведь чувство может быть и прекрасным, но незрелым, детским. Да, есть первая, неповторимая в своей красоте любовь… Но на смену ей может прийти чувство глубокое, взрослое, когда все открывается по-иному… Когда к человеку предъявляешь высокую меру и он выдерживает, не обманывает твоих ожиданий… И в нем ты обнаруживаешь целый мир, ранее тебе неведомый…
Ну, она, кажется, расфилософствовалась.