18
ДОКУМЕНТЫ, ПОЛУЧЕННЫЕ В РЕЗУЛЬТАТЕ ИСПЫТАНИЯ
«ЧЕРНОГО ЯЩИКА» СОГЛАСНО П.8 ПРОТОКОЛА
Я растворюсь в ней. Отдам себя целиком. Ручейком перельюсь в это море. Только линяющим змеям трудно покинуть сухую, шуршащую оболочку. Усилие воли. Напряжение внутреннего зрения. Нужно лишь сосредоточиться и представить себе ярко-ярко. Припомнить мельчайшую деталь, неуловимый оттенок, невыразимый запах. До головокружения, до шума водопадов в ушах. И вдруг наступает облегчение. Это пар, разорвав котел, белой струйкой уходит в застиранное июльское небо. Так я переливаю себя в нее. Но еще есть отбор. Я брожу по стиснутым стенами улочкам Старого города, прислушиваюсь к яростному ветру, что треплет метлицу на дюнах и гонит желтую, как глинистый раствор, морскую волну. И что-то оседает во мне и густеет, как янтарная смола. Я машина первичной переработки. Меня обдувают все ветры вселенной, меня засасывает вся смрадная грязь земли. А ей достанется теплый янтарный шарик, квинтэссенция тревоги и радости, тинктура надежды, резонансный пик эфирных бурь моего радиоприемника.
Какие годы неслись над планетой! Какие годы!.. А мы ничего не замечали, жили отвлеченной идеей, курили благовония перед материализованным идолом мечты.
Я думал, что мир внутри меня. Я его фильтровал сквозь совершеннейшую систему сердца и нервов. И по капле переливал потом в нее, как вливает поэт свои строфы в самую совершенную оболочку версификации — в венок сонетов.
Какой чудовищный самообман! Наркотическое опьянение мечтой. Я понял, как велик и неисчерпаем мир, когда он сузился вокруг меня кольцом беды, сковал мои город звездной плотью спрессованных событий. Вселенная треснула. Безупречный часовой механизм распался на груду пружин и зубчатых колесиков. Звезды упали на Землю белыми карликами газет… Каждый карлик может оказаться последним, взорваться от переполняющей его звездной материи отчаяния и растерянности. Говорят, что немецкие танки удалось остановить у моста через Юглу. Не знаю. Я видел их черные самолеты у многопролетных мостов через Даугаву. Они пролетали так низко, что можно было видеть пилотов в очках. Самолеты переворачивались набок. Рассыпали в серой воде Даугавы белые столбы. Рваные осколки шуршали в листве каштанов и замирали в пылевых фонтанчиках на стенах домов…
Гамлет, Принц Датский Гамлет… Мир расшатался, но скверней всего, что ты рожден восстановить его. Иссушающая раздвоенность, чудовищная рефлексия. Неужели и сейчас я должен думать о ней? Есть минуты, когда от человека требуется высочайшая цельность. Они пришли в вое сирены и нестройном топоте народного ополчения. Они пришли, эти минуты. Почему же я думаю о ней? Мысленно говорю с нею? Или моя цельность в раздвоенности? Нет… в единении с ней моя цельность. У каждого свое место. Мне не надо корить себя. Только почему же так тоскливо, так горько и смятенно?..
Где-то близко горит нефть. Точно обесцвеченное небо исходит черным дождем. Ветер уносит дым и лохматые хлопья. И над всем парит равнодушный к векам петушок Домского собора.
Гулкий домский орган. Разноцветные пылинки, танцующие в цветных лучах, наклонно падающих от витражей. Запах сухого камня. Голуби, клюющие зерно на многогранных плитах базилики.
Как испуганно они кружатся в дымных волокнах. И голубь обернется вороной, и собака не узнает своего хозяина…
Пусть синий трамвай с белой крылатой эмблемой на облупившемся лаке напомнит мне, как все началось.
Бедный искалеченный товарищ. Тебя сбросило с рельсов, и ты уткнулся циклонным глазом фонаря в афишную тумбу. Неяркий вечерний глянец лег ка брусчатку мостовой. Синими огнями вспыхнули осколки рифленого стекла. Это вытек твой глаз. А вот осколки твоих разбитых окон. Перебирает ветер бумажки и несет их по умершей колее.
Когда-то ты вез меня от этих тихих платанов и затененных скамеек на Бривибас или на улицу Барона. Я стоял на площадке в корпорантской шапочке, молодой и глупый. Вот так же застывал слепящий оранжевый отсвет в окнах четвертого этажа и в воздухе плавал тополиный пух. Но не рыли во дворах щели, не красили автобусы желто-зелеными маскировочными пятнами, и мне было двадцать лет.
Он вскочил тогда на подножку, загорелый, изысканный, элегантно-небрежный. И уже тогда у него были седые виски.
— Комильтон[1] Виллис! Какая встреча… — Он еще что-то сказал мне, но я не слышал или не понял его слов.
Я стоял оглушенный счастьем. Оказывается, Криш Силис знал мое имя! Сам Криш стоял со мною рядом, дружески улыбался и что-то мне говорил. Как блестели зубы на темном его лице и светились белые виски!
Он был уже ассистентом, этот Криш Силис, — кумир университета, покоритель девушек и гордость профессоров. Он лучше всех танцевал чарльстон, водил яхту, выбивал 95 из 100 в тире, говорил по-немецки с настоящим берлинским акцентом и легко выпивал дюжину светлого под копченую салаку. Вот кто был этот Криш Силис, который почтил своим вниманием скромного студента.