Но всё вышло по-другому. Бабка Тимофеевна всё болела-болела, а потом померла. Дяде Николаю делали операции на ноге, и каждый раз всё выше ее отнимали, а он всё больше пил, и всё чаще говорил что-то, что мама просила не говорить. А он всё пил и плакал. А однажды исчез. И мама сказала, что мы будем его ждать, потому что с ним беда стряслась и мы не можем его бросить… А потом, знаете как, жизнь моя закружилась-завертелась, молодость подоспела, корни пустила там, где жили. Остались мы в том доме ждать дядю Николая. Зря ждали. Он не вернулся. Я замуж вышла, потом дочка родилась, мама моя еще успела ее понянчить, а потом слегла с сердцем. Голова ясная, всё понимает, целые куски из «Онегина» наизусть читает, она до войны в школе русскую литературу преподавала, и только в самом конце всё бредила «где мой ребенок», и руку мою не отпускала. Кому сказать — мелодрама, скажут. Ну и пусть скажут. Кому мелодрама, а кому судьба… Извините, у вас нет знакомого адвоката?
Ночной монолог
Памяти коммуналки
— Который теперь час?
— Три часа.
— Подумать только, как рано темнеет: три часа, а на улице совсем темно уже.
— Сейчас три часа ночи.
— Ночи? Как — ночи? Который же час ночи?
— Три часа. Ночи.
Людмила Никифоровна растерянно смотрит на меня, на темное окно, на чашку с недопитым холодным чаем, на полупустую пачку сигарет, а рядом с пачкой — две сигареты, как новорожденные близнецы на белой скатерти; смотрит рассеянно, что-то прокручивая в своем сознании, быть может, вспоминая, когда и с чего начался сегодняшний вечер… Пытается подняться. Тяжело опирается на палку — надо еще ухватить эту ёрзающую закорючку со спинки соседнего стула — ухватить, опереться, подняться и выпрямиться — вот так.
— Можно сигарету на утро? — она выжидающе смотрит. — Пару? Ну давайте пару.
«Сколько же я просидела?» — спрашивает она сама у себя, направляясь от стола к двери. Ступает Людмила Никифоровна осторожно, ступает так, чтобы ноги ее в стоптанных туфлях, прихваченных резинками, не издавали этого ненавистного ей звука старческой походки — шарканья. Он вызывает у нее отвращение — она морщится, как от дурного запаха.
— Сколько же я просидела? — говорит она вслух и вдруг оборачивается. — Я давно хочу вам сказать… что-то очень важное… очень… — она сдвинула брови на переносице, знак крайнего напряжения, и… пауза. Подняла брови, взгляд в упор. — Я давно хочу вам это сказать: курить вредно! — и села.
…И села. Где стояла, там и села, на край тахты возле двери, не для того чтобы сидеть, а чтобы не стоять. Чиркнула спичкой, сморщилась от дыма. Казалось, что когда она морщится, ее лицо становится похожим на лицо лилипута. Вдруг собирается в сморщенный кулачок…