Днем, где бы я ни находилась – на прогулке, в мастерской или в рекреационной зале, она украдкой целыми часами пристально смотрела на меня, стараясь, чтобы я ее не заметила.
Она следила за каждым моим шагом. Когда я спускалась, то находила ее у подножия лестницы; когда поднималась, она ожидала меня наверху. Однажды она остановила меня, долго смотрела, не произнося ни слова, и слезы ручьем катились из ее глаз. Вдруг, бросившись наземь, сжимая руками мои колени, она воскликнула:
– Жестокая сестра, проси у меня жизнь, я отдам ее тебе, но только не избегай меня! Без тебя я не могу больше жить!..
У нее был такой вид, что мне стало жаль ее. Глаза ее погасли, она исхудала и побледнела. Это была моя настоятельница, и она была у моих ног. Она обнимала мои колени, прижималась к ним головой. Я протянула к ней руки, она схватила их и с жаром поцеловала, потом опять стала смотреть на меня. Я подняла ее. Она шаталась, ноги отказывались ей служить. Я проводила ее до кельи. Когда я открыла ей дверь, она взяла меня за руку и молча, не глядя на меня, тихонько потянула за собой.
– Нет, матушка, – сказала я ей, – я дала себе слово. Так лучше и для вас и для меня. Я занимаю слишком большое место в вашей душе, оно потеряно для Бога, а в ней должен царить он один.
– Вам ли упрекать меня в этом?..
Говоря с ней, я старалась высвободить свою руку.
– Значит, вы не зайдете?
– Нет, матушка, нет.
– Вы отказываетесь, сестра Сюзанна? Вы не знаете, к каким это может привести последствиям, – нет, вы этого не знаете! Я умру из-за вас…
Последние слова возбудили во мне чувства, совершенно противоположные тем, на которые она рассчитывала. Я вырвала свою руку и убежала. Она обернулась, посмотрела мне вслед, потом возвратилась в свою келью, дверь которой оставалась открытой; раздались раздирающие душу стоны. Я их услышала. Они глубоко меня тронули. Минуту я колебалась, не зная, на что решиться – уйти или вернуться к ней. Однако какое-то чувство отвращения заставило меня удалиться, хотя мне и больно было оставлять ее в таком состоянии: ведь по природе я очень отзывчива. Я заперлась в своей келье, мне было не по себе, я исходила ее вдоль и поперек, смущенная, растерянная, не зная, чем заняться. Я вышла, снова вернулась в келью и, наконец, решила постучаться к сестре Терезе, моей соседке. Она была поглощена беседой с другой молоденькой монахиней, своей подругой.
– Сестрица, – обратилась я к ней, – я очень сожалею, что приходится прервать вас, но прошу уделить мне несколько минут, мне нужно кое-что сказать вам.
Она последовала за мной в мою келью.
– Не знаю, что с нашей матерью-настоятельницей, – сказала я ей, – но она очень сокрушается. Пойдите к ней; быть может, вы ее утешите…
Тереза ничего мне не ответила, оставила подругу у себя в келье, закрыла за собой дверь и побежала к настоятельнице.
Между тем состояние этой женщины ухудшалось со дня на день; она стала задумчивой и печальной. Веселью, не прекращавшемуся со дня моего прибытия в монастырь, сразу наступил конец. Все подчинилось самому строгому порядку: церковные службы совершались с подобающей торжественностью, посетители почти не допускались в приемную, монахиням запретили посещать друг друга; обряды выполнялись с самой неукоснительной точностью; монахини больше не собирались у настоятельницы, не лакомились у нее. Малейшие проступки сурово карались. Иногда кое-кто еще обращался ко мне, чтобы добиться прощения, но я наотрез отказывалась вступаться за провинившихся. Причина этой резкой перемены ни для кого не составляла тайны; старые монахини об этом не жалели, но молодые были в отчаянии. Они стали относиться ко мне враждебно, но я, убежденная в своей правоте, не обращала внимания на их недовольство и упреки.
Что касается настоятельницы, страданий которой я не могла облегчить, хотя всем сердцем ее жалела, то она от меланхолии перешла к благочестию, а от благочестия к исступлению. Не стану описывать все перипетии ее болезненного состояния, – я потонула бы в бесконечных подробностях. Скажу только, что в начале своей болезни она то искала, то избегала меня. Иногда она относилась ко мне и к остальным с привычной ей мягкостью, иногда же внезапно переходила к безграничной строгости; она вызывала нас к себе и тотчас отсылала обратно; предоставляла досуг, а минутой позже отменяла свои распоряжения, вызывала нас в церковь, и когда все, повинуясь ей, приходило в движение, снова ударял колокол, приглашая нас разойтись по кельям. Трудно представить себе царивший у нас хаос: день проходил в том, что мы то покидали свои кельи, то возвращались в них, то брались за требник, то откладывали его в сторону, ходили по лестницам вверх и вниз, опускали и поднимали покрывала. Ночь была почти такой же беспокойной, как день.
Некоторые монахини обращались ко мне и намекали на то, что при большей снисходительности и внимании к настоятельнице с моей стороны все вернется к обычному порядку – следовало бы сказать, к обычному беспорядку.
Я же с грустью им отвечала:
– Мне от души жаль вас, но скажите ясно, что я должна делать.