Гай не отдавал письменного распоряжения, но, можно сказать, между ними была безмолвная договоренность, что Гертруда, по крайней мере, составит промежуточное завещание в пользу Уильяма, Неда и Розалинды Опеншоу. Гертруда, у которой не было близких родственников, всегда относилась к семье Гая как к собственной. Теперь, однако, она чувствовала, что они не только не близки ей, но даже неприятны. Гай, украшение этого семейства, был мертв, а они продолжали жить.
— Ты можешь снова выйти замуж, — сказала Анна.
— Никогда! И спасибо, дорогая, что не подпускала их ко мне. Без тебя они съели бы меня живьем. — Гертруда имела в виду
— Они любят тебя.
— Да-да, конечно…
— Как бы то ни было, я рада, что ты изучаешь урду.
В свое время они установили распорядок дел. По утрам расходились заниматься языками: Гертруда сидела в маленькой гостиной, Анна — у себя в спальне. Гертруда учила урду. Анна совершенствовала свой древнегреческий. Не столько монастырская привычка, сколько характер не позволял ей бездельничать. Она, по крайней, мере могла попытаться приобрести профессию. Гертруда тоже была не расположена к праздности, правда, она не обладала таким же упорством и вскоре забросила учебники. Анна увидела в подруге беспокойную, растерянную вдову средних лет. Вся ее прежняя жизнь была в муже. Теперь, не имея ни детей, ни занятия, она утратила путь. Но разве Анна тоже не утратила его? Был однажды Тот, кто сказал ей: «Я есмь Путь».[77]
Перед ланчем они спускались к морю, потом пили шерри, сидя под боярышником, если хотя бы немного проглядывало солнце. Анна никогда не училась готовить и сейчас дала ясно понять, что не собирается учиться, так что ланчем занималась Гертруда. (Готовила она посредственно, а национальные блюда — и вовсе не умела, не то что другие еврейские женщины. Джанет Опеншоу славилась своей
— Эй, эй, белый лебедь.
— Не могу ничего сказать, — ответила Анна. Гертруда спрашивала ее об этом белом лебеде Гая. Что это значит? Анна не знала.
— Теперь я об этом никогда не узнаю, и о кубе тоже, — проговорила Гертруда со слезами на глазах.
Анна была удивлена силе и продолжительности ее горя. Со своего рода профессиональным бесстрастием она могла судить, что острота его долго не продлится, хотя боль утраты никогда не пройдет.
— Она никогда не пройдет, эта боль, — сказала Гертруда. Иногда Анне казалось, что они читают в мыслях друг друга, столь близки они были. — Припоминаю, раньше он обычно повторял эту присказку, когда мы видели паб, называвшийся «Лебедь». Но я никогда не спрашивала его, а теперь чувствую, что этим разочаровала его, мне все же следовало поинтересоваться. Но что-то останавливало — может, это как-то связано с религией.
— Я не знаю, — сказала Анна. — Тут нет твоей вины, не надо выдумывать. Хватит и этой боли.
— Я продам квартиру, — сказала Гертруда. — Мы уйдем от мира. Одна я не смогу.
«Я бросила монастырь, — подумала Анна, — чтобы быть бездомной. Лисицы имеют норы, но Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову.[82] Я должна идти дальше с моим Иисусом, если у меня еще есть Иисус. Если останусь с Гертрудой, дом у меня будет вечно». (Она старалась не думать, какое это счастье — дом!) Идея Гертруды уйти от мира означала поселиться в маленьком домике в Челси.
Анна неожиданно засмеялась, и Гертруда чуть не засмеялась тоже. Так они смеялись прежде, особым, сумасшедшим, им одним понятным смехом, каким они смеялись в колледже; этому смеху Анна вновь учила Гертруду, забывшую, что такое смех.
— Над чем смеешься, дорогая?
— Над твоей идеей уйти от мира!