У "кума" было тепло и уютно. Лучше, чем в бараке. Опер Лагутин был опытным сотрудником, прошел не одну зону, заключенных знал, как знает скрипач свой инструмент, поэтому на струнах нервов Аркадия Штерна играть не торопился — давал заключенному разомлеть в тепле и отвлечься от бытовых неурядиц. Чаю он не предлагал, да это и к лучшему было, подлянки, значит, за душой не держал и в стукачи вербовать не собирался. Да зачем ему было нужно вербовать зэка, девять лет отсидевшего по разным зонам и оттого образованного по тюремным меркам не хуже политкаторжанина царских времен. У него и без Штерна было кому стучать. И не простые зэки постукивали, работали на него авторитетные в зоне люди. Воры и те не гнушались отдать через "кума" свой долг Родине. И не потому, что патриотизм их заедал, как барачная вошь, а потому, что отказ работать на опера был чреват крупными неприятностями, приходящими к отказнику сразу после отказа. Но все-таки вызов к "куму" всегда грозит неприятностями, поэтому, даже разомлев от тепла, заключенный Аркадий Штерн ушки свои отмороженные держал на макушке и бдительности не терял. Капитан Лагутин неторопливо листал бумаги и Штерн понял, что это его личное дело, за время отсидки обросшее лагерными подробностями.
— Мне тут, понимаешь, дело твое на глаза попало, — задумчиво сказал "кум". — Я не понял, за что ж тебя все-таки посадили.
— В обвинительном заключении все сказано, — вздохнул Штерн. "Кум" даже не рассердился на неуставное обращение.
— Нет в твоем деле обвинительного заключения, — сказал он. — Только постановление большой тройки и все. Но не зря же тебе сам Ульрих срок отмерил… Ты кем до ареста был?
Аркадий грустно усмехнулся.
— Да я уж и подзабыл за девять-то лет, гражданин капитан, — сказал он. — Вроде аэронавтикой занимался.
— На самолетах, значит, летал? — уточнил "кум".
— Летал… — Штерн уставился на жаркое алое нутро печки. Рассказывать о себе ему не хотелось. Да и не стоило, пожалуй. Он вспомнил мордастого следователя Федюкова и его слова: "Ты для себя главное запомни! Ты, подлюга, живешь, пока молчишь. А как хавало свое разинешь, так тебе сразу капец и настанет". Мудр был следователь Федюков, а не сообразил, что даже причастность к делу о клеветнических измышлениях аэронавта Штерна путем расследования этого дела чревата была бедой. Не сообразил и сгинул в этом же Экибастузском лагере, зарезан был уголовником, якобы за хромовые свои сапоги. Да на хрен урке были нужны его стоптанные хромачи, дали команду завалить, он и завалил без излишних размышлений.
— Летал, гражданин капитан. Только не на самолетах, а на воздушных шарах.
— Эге, — сказал "кум". — Это как у Жюль Верна? "Пять недель на воздушном шаре", да?
Оперуполномоченному Лагутину было лет двадцать семь, на четыре года меньше, чем в апреле исполнилось самому Штерну. Не знал Лагутин или по молодости помнить не хотел одного из основных зоновских законов: меньше знаешь — дольше живешь. "Пять недель на воздушном шаре"… А девять лет не хочешь? Девять лет, не опускаясь на материки. И еще предстоит шесть лет лететь. В неизвестность.
— В постановлении непонятно написано, — сказал "кум". — Сказано, что осудили тебя за клеветнические измышления и распространение слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку, значит. Это какую хренотень ты порол, что тебя в лагерь упекли?
— Я за эту самую хренотень уже девять лет отсидел, — ответил Штерн. И еще шесть сидеть. Вам простое любопытство удовлетворить, гражданин уполномоченный, а мне очередной довесок.
— Не будет тебе довеска, — веско сказал Лагутин. — Я здесь решаю, кто досидит, а кто на новый срок пойдет.
— Был у меня такой следователь — Федюков, — вслух подумал заключенный Штерн, — Он на меня дело оформлял. И что же? В этом лагере я его и встретил. В прошлом году с заточкой в боку помер. В причине смерти туберкулез проставили.
— Ты меня не пугай, — сказал Лагутин. — Говори, за что тебя в зону посадили? Какой сказкой народ пугал?
— Никого я не пугал. Сказал, что сам видел, что товарищи видели, своего ничего не придумывал. Только партия сказала: вреден ты, Аркадий, молодой советской науке, опасен нашей стране. Дали пятнадцать лет для исправления и понимания своих политических ошибок.
— Исправился? — усмехнулся оперуполномоченный.
— На полную катушку, — подтвердил заключенный. — До того исправился, что прошлого и поминать не хочу. Не было ничего. Померещилось.
— Значит, не желаешь со мной говорить по душам, — подвел итог оперуполномоченный Лагутин и желваками на румяных литых скулах задумчиво поиграл. — Ну, смотри, Штерн! Запомни: судьи твои далеко, а я — вот он. Ты со мной в молчанку играешь, так ведь я ж и обидеться могу. Скажем, еще на червончик. Штерн вздохнул, — Эх, гражданин капитан, — сказал он горько. — Что мне червончик, если самые лучшие годы я за колючей проволокой повстречал?
— Ничего, — оперуполномоченный наклонился над бумагами. — Ты и сейчас не стар. Тридцать три — возраст, как говорится, Христа. Самый расцвет человеческий. А ты помоложе Христа будешь.