Аркадию Наумовичу было искренне жаль обаятельного молодого человека, смотревшего сейчас на читателей с газетных полос всего мира. Ясное дело, что свою новую роль этот молодой человек играл не для собственного удовольствия и не по своей прихоти. Это был приказ партии, а приказы партии всегда выполняются, даже если для их осуществления надо положить жизнь. Собственно, ведь и многолетнее молчание самого Аркадия Наумовича Штерна было вызвано тем же приказом, подкрепленным соответствующей угрозой компетентных служб. “Так надо Родине”, — говорила, партия, и они летели в небеса на ненадежных и смертельно опасных воздушных шарах и стратостатах. “Так нужно Родине!” — сказала партия, и они перестали летать и молчали, скрипя зубами, когда полеты в небесах на все тех же воздушных шарах и стратостатах предавали анафеме. Странное дело, всегда находился тот, кто знал лучше других, что именно нужно Родине в тех или иных обстоятельствах!
— звучал на волнах радиоприемников баритон знаменитого певца. Возмущение требовало немедленного выхода, и Штерн не выдержал. Он выскочил в коридор, набрал номер телефона, по которому никогда не звонил и который тем не менее был словно высечен в его памяти, и стал ждать ответа. Номер этот был указан в поздравительной открытке, пришедшей Штерну четыре года назад. На открытке не было почтовых штемпелей, а почерк он узнал сразу. Трубку взял Урядченко. Они не виделись двадцать четыре года, последний раз случайно встретились во Владимирской тюрьме, но поговорить бдительные надзиратели так и не дали.
— Слышал? — поинтересовался Штерн, не представляясь. Осторожность была глупой, Урядченко даже хмыкнул в трубку.
— Не только я, — сказал он. — Весь мир слышал.
— Ложь, произнесенная громко и тысячекратно, более похожа на правду, чем правда, произнесенная однажды и шепотом, — сказал Штерн. — Кто же услышит шепот?
— А ты не шепчи, — посоветовал Урядченко. — Здоровее будешь! Глупо теперь шептать, сразу сумасшедшим объявят. Да и все это, может быть, не такое уж вранье. Я прикидывал. Не веришь? Просчитай сам, мозги, надеюсь, в зоне не отшибли?
— Просчитаю, — пообещал Штерн. — Ну, а как ты?
— Нормально, — кратко сказал Урядченко. — Женился. Пацан есть. Лешка. А ты как?
— Никак, — ответил Штерн. — Разве можно что-то начинать, если живешь под колпаком?.. Про Сашку что-нибудь знаешь?
— Откуда? — удивился Урядченко. — Я ведь никого с тех пор не видел. Сначала, сам понимаешь, канал строили, а после в Сталинграде так и осел. Саша, как я слышал, к матери в деревню подался. Куда-то на Тамбовщину. Минтеев, говорят, сразу после освобождения умер. Еще в пятьдесят третьем.
— Это я знаю, — отозвался Штерн. — В пятьдесят четвертом на Литейном сообщили. — Ты мне вот что скажи: как теперь жить, когда все на голову поставлено?
В трубке посопели.
— Я тебе, Аркашка, так скажу, — наконец отозвался Урядченко. — Я больше ни во что не лезу. Сам пойми, у меня семья, пацан растет. Да и, собственно говоря, какая разница-то? Ну, скажем мы, что видели. Кому оно надо? Нам и так всю жизнь исковеркали. Если бы ты знал, что я в Ухтлаге пережил. Да о чем я — ты не меньше кругов прошел! Сколько той человеческой жизни нам осталось? И чтобы я все своими руками поломал? Ради чего? Кто они мне, эти ученые да попы, чтоб я за их благополучие своим расплачивался?
— А истина? — напомнил Штерн.
— А что истина? — удивился собеседник в далеком Сталинграде. — Я, дорогой мой Аркаша, не святой. Я человек простой и в пророки не рвался. Я свои Голгофы не выбирал, мне их судьба отмеряла.
Урядченко замолчал. Связь была хорошая, и было слышно, как он покашливает на другом конце провода. Кашель такой Штерну был хорошо знаком — туберкулезник.
— Я тебя понял, — только чтобы не молчать, сказал Штерн.
— Вот и хорошо, что понял, — сдавленно превозмог кашель Урядченко. — Хочешь, бейся в запертые ворота. Но меня не трогай. Укатали Сивку уральские зоны. Они не попрощались.
Штерн не винил Урядченко ни в чем. Действительно, сколько жизни еще человеку осталось? Все правильно. Все так и должно быть. Законы сопротивления материала все еще в силе.