Он медленно поехал по Пятой авеню. Всякий раз, когда в рабочий день он ехал на машине по городу, он испытывал немного злорадное наслаждение, которое почувствовал в первый раз, когда проезжал в полдень по этой же улице на своей первой новой марки машине с опущенным тентом и посматривал на мужчин и женщин, спешивших с работы на завтрак, как богатый и свободный аристократ.
Майкл ехал по широкой улице, между рядами богато и со вкусом, хотя и несколько фривольно, украшенных витрин, сверкавших в лучах солнца.
Он оставил машину у дверей дома, где жил Кэхун, и отдал ключи швейцару. Они договорились, что Кэхун будет пользоваться машиной и ухаживать за ней до возвращения Майкла. Возможно, было бы разумнее продать машину, но у Майкла было какое-то суеверное убеждение, что раз эта маленькая яркая машина была свидетельницей его лучших довоенных дней, длительных весенних поездок по стране и беззаботных праздников, то, если хочешь вернуться с войны, надо хранить ее, как талисман.
С сожалением расставшись с машиной, он медленно пошел по городу. День вдруг показался ему пустым, и, не зная чем его заполнить, он зашел в аптеку и позвонил Пегги.
— В конце концов, — сказал он, услышав ее голос, — нет такого закона, по которому я не имею права видеть тебя дважды в один и тот же день.
Пегги радостно засмеялась.
— Я проголодаюсь к часу дня, — сказала она.
— Я угощу тебя завтраком, если хочешь.
— Да, хочу, — ответила она и с расстановкой добавила: — Я рада, что ты позвонил, я должна сказать тебе что-то очень серьезное.
— Хорошо, — согласился Майкл, — я настроен сегодня довольно серьезно. Итак, в час.
Улыбаясь, он повесил трубку, вышел на освещенную солнцем улицу и, думая о Пегги, направился в деловую часть города к конторе своего адвоката. Он знал, что за серьезный разговор Пегги будет вести с ним за завтраком. Они были знакомы около двух лет — ярких, наполненных чувствами, хотя и несколько омраченных тем, что с каждым днем война надвигалась все ближе и ближе. Женитьба в такой кровопролитный год, когда будущее так неясно, только разбила бы ей сердце. Жениться и погибнуть; могилы и вдовы; муж-солдат носит и ранце фотографию жены, словно сто фунтов свинца; одинокий мужчина в полных ночными звуками джунглях в отчаянии скорбит об упущенном моменте, когда он отказался от торжественной церемонии; ослепший ветеран слушает шаги прикованной к нему жены…
— Эй, Майкл! — Кто-то хлопнул его по плечу. Он обернулся. Это был Джонсон, в грубой фетровой шляпе с цветной лентой, в нарядной кремовой рубашке с пышным вязаным галстуком под мягкой синей курткой. — Я давно хотел повидать тебя… Ты бываешь когда-нибудь дома?
— Последнее время редко. Я взял отпуск. — Майклу нравилось время от времени встречаться с Джонсоном, обедать с ним, слушать, как он рассуждает своим глубоким актерским голосом. Но с тех пор как развернулись ожесточенные споры вокруг германо-советского пакта[41], Майкл не мог спокойно разговаривать целый вечер с Джонсоном или с его друзьями.
— …А я послал тебе обращение, — продолжал Джонсон, взяв Майкла под руку и быстро увлекая его за собой по улице: он ничего не мог делать медленно. — Оно очень важное, и под ним должна стоять твоя подпись.
— Что за обращение?
— К президенту, об открытии второго фронта. Все подписывают. — Лицо Джонсона выражало неподдельную злость. — Это преступление — допускать, чтобы русские выносили на себе всю тяжесть войны…
Майкл ничего не ответил.
— Ты не веришь во второй фронт? — спросил Джонсон.
— Конечно, верю, — сказал Майкл. — Если бы только можно было открыть его.
— Это вполне осуществимо.
— Пожалуй. А может быть, они боятся слишком больших потерь, — сказал Майкл, вдруг осознав, что завтра он будет одет в хаки и, возможно, будет отправлен за океан для участия в высадке на берега Европы. — Может быть, это будет стоить миллион, полтора миллиона жизней…
— Что ж, ради этого стоит потерять и миллион и полтора миллиона жизней, — громко говорил Джонсон, все ускоряя шаг, — это сразу отвлечет огромные силы немцев…
Майкл с удивлением посмотрел на своего друга, в призывной регистрационной карте которого аккуратно выведено «Негоден», друга, который, прохаживаясь здесь, по красивому городскому бульвару, с таким подъемом и, как ему кажется, справедливо требует, чтобы другие пролили свою кровь, потому что далеко на Другом континенте русские сражаются как львы. Что подумает русский солдат из Сталинграда, притаившийся с гранатой в руке за разрушенной стеной в ожидании приближающегося танка, об этом патриоте с мягким голосом, в пушистой шляпе, который называет его братом здесь, на шумной улице не тронутого войной американского города?
— Извини, — сказал Майкл, — я бы охотно сделал все, что могу, чтобы помочь русским, но думаю, что лучше предоставить это тем, кому положено этим заниматься.
Джонсон остановился и выхватил свою руку из-под руки Майкла. Его лицо выражало злость и презрение.
— Я хочу откровенно сказать тебе, Майкл, — сказал он, — мне стыдно за тебя.