Через город они проехали без остановки. Кто-то что-то им крикнул, когда они пересекали площадь, то ли требовал остановиться, то ли просил подвезти, но они ехали очень быстро, поскольку не без оснований опасались пешеходов, и поэтому так и не выяснили, чего же от них хотели. Наоборот, услышав крик, Кристиан еще сильнее вдавил в пол педаль газа. А мгновением позже город остался позади и они уже мчались меж полей к Парижу, от которого их отделяло двести километров.
– С Германией покончено. – Усталый, тонкий голос Брандта звучал достаточно громко, чтобы перекрыть свист встречного ветра. Их по-прежнему окружали поля, перемежающиеся редкими спящими домами и амбарами. – Только сумасшедший этого еще не понимает. Ты же сам видишь, что происходит. Катастрофа. Коллапс. Всем на все наплевать. Солдаты, целый миллион солдат, предоставлены сами себе. Спасайся кто как может. Миллион солдат, без офицеров, без еды, без боеприпасов, оставлен на произвол судьбы. Американцы могут взять их в плен в удобное для себя время. Или убить, если они вдруг решат оказать сопротивление. Германия больше не может содержать армию. Возможно, когда-нибудь удастся поднакопить резервы и создать новую линию фронта, но это ничего не изменит. Да, можно выиграть еще какое-то время, заплатив жизнями солдат. Вот они, похороны романтики викингов. Клаузевиц и Вагнер, генеральный штаб и Зигфрид[82] в последней сцене на кладбище. Я такой же патриот, как и любой другой немец. Видит Бог, я верно служил Германии, делал все, что в моих силах, в Италии, России, теперь здесь, во Франции… Но я слишком цивилизован, чтобы участвовать в том, что творится сейчас. Я не верю в викингов. У меня нет желания гореть в погребальном костре, который разожжет Геббельс. Разница между цивилизованным человеком и диким зверем в том, что первый, потерпев поражение, это понимает и предпринимает определенные шаги для собственного спасения… Слушай, когда о войне еще только говорили, я хотел стать гражданином Франции, даже подал прошение, но потом отозвал его. Потому что я чувствовал, что нужен Германии. – Брандт явно пытался убедить не только Кристиана, но и самого себя в своей честности, прямоте, добрых намерениях. – И я верно ей служил. Делал все что мог. Господи, какие я отснял фотографии! На какой ради них шел риск! Но теперь фотографии не нужны. Некому их печатать, некому в них верить. Они никому не тронут душу, если и попадут на страницы газет или журналов. Свой фотоаппарат я обменял у крестьянина на десять литров бензина. Война больше не объект для фотосъемки, потому что та война, которую стоило фотографировать, закончилась. И сейчас победитель добивает побежденного. Это пусть фотографируют американцы. Зачем проигравшим фиксировать на пленке процесс собственного уничтожения? Никто от них этого и не требует. Послушай, когда солдат вступает в армию, в любую армию, она как бы заключает с ним договор. По этому договору армия вправе требовать, чтобы солдат отдал за нее жизнь. Но никто не может требовать от человека, чтобы он отдал жизнь, заведомо зная, что толку от этого не будет. Если правительство в эту самую минуту не просит мира – а признаков этого не наблюдается, – значит, оно нарушает договор и со мной, и с любым другим солдатом, который находится на территории Франции. Мы ему ничего не должны. Ни-че-го.
– Зачем ты мне все это говоришь? – спросил Кристиан, не отрывая глаз от дороги. Но ответ он уже знал. У Брандта наверняка есть план. Однако Кристиан решил, что ничего определенного обещать ему не будет.
– Потому что в Париже я намерен дезертировать, – после короткой паузы ответил Брандт.
С минуту они ехали молча.
– Наверное, я неточно высказался. Не я ухожу из армии – она ушла от меня. Я хочу лишь официально оформить наши новые отношения.
Дезертировать… Слово это эхом отдавалось в ушах Кристиана. Американцы давно уже сбрасывали листовки и пропуска, убеждая его дезертировать, еще до вторжения втолковывая ему, что войну Германия проиграла, что к нему будут относиться хорошо… По армии ходили слухи о том, что пойманных дезертиров развешивали на деревьях, по нескольку человек на каждом, о том, что семьи дезертиров, оставшиеся в Германии, расстреливали… У Брандта семьи не было, ничто не связывало его с Германией. Конечно, в такой сумятице невозможно узнать, кто дезертировал, кто умер, а кого взяли в плен после героического сопротивления. Гораздо позже, где-нибудь в шестидесятом году, могли пойти какие-нибудь слухи, но стоило ли волноваться сейчас о столь далеком будущем?
– А почему ты решил дезертировать именно в Париже? – спросил Кристиан, помня о листовках. – Почему не поехал в обратную сторону, чтобы сдаться первой же американской части, которая встретится на пути?