Хотя капиталистический строй в Москве пал, жизнь в течение некоторого времени все еще продолжала идти как бы по инерции. Часть интеллигенции была настроена враждебно к новой власти; но существовало и еще множество групп. Одни были уверены, что все это — на две — три недели и что большевики, как некое видение, пришли и уйдут; другие сочувствовали большевикам; третьи — их было меньше всего — понимали, что совершившийся переворот только начало длительной гражданской войны в стране, и находились на распутье.
Отзвучали последние выстрелы. На улицах появились рабочие в кепках и черных пальто, с винтовками на плече, висевшими дулом вниз, офицеры и юнкера, хотя и капитулировавшие и разоруженные, но еще не потерявшие бравого вида.
В Петровском театре «Миниатюр» Вертинский пел:
Одно за другим, потихоньку и как-то боязливо стали открываться магазины, рестораны, чайные, кафе. Все хорошие вещи стали исчезать. В магазине «Тэ вэра америкэн шо» на Кузнецком мосту, который раньше ломился от обуви, теперь были выставлены одни колодки да сапожная мазь; даже негр, обычно стоявший у входа в пышной форме, казался теперь — в кепке и поношенном костюме — каким-то землисто-серым и постаревшим. Только в одном кафе на Тверской по-прежнему кипела жизнь. Все столики были заняты. Очаровательные польки-официантки, с голубыми глазами и русыми волосами, в кружевных наколках и передниках, разносили блюда. Пахло крепким кофе, сдобными булочками, душистым английским табаком и хорошими французскими духами.
Были в Москве два знаменитых цирковых музыкальных клоуна — Бим и Бом — Радунский и Станевский. Один из них, именно Бом, основал это кафе, которое так и называлось: «Кафе Бом». Посещалось оно писателями, профессорами, адвокатами и крупными актерами. Вокруг этого сонмища московских звезд вихрем кружились мелкие звездочки — поклонники и поклонницы. Под стеклом на каждом столике лежали писательские автографы, на стенах, обитых кожей, висели портреты «знаменитостей», посещавших кафе. Сам Станевский — Бом, высокий, красивый, полный, выхоленный мужчина, с чисто польской учтивостью встречал посетителей.
Я готовился поступить в университет, начал писать и печататься. Всякий, кто переживал свою литературную весну, знает это ни с чем не сравнимое чувство, когда в руках у тебя журнал, где напечатан твой первый рассказ, а в кармане хрустят бумажки — гонорар, только что выданный кассиром. Солнце тогда сияет необыкновенно ярко (наперекор туману и дождю); все женщины выглядят необычайно хорошенькими; завоевание мира кажется совершенно несложным делом.
Именно в таком настроении, только что получив гонорар, я столкнулся в редакции «Журнала для всех» с писателем Алексеем Михайловичем Пазухиным.
Пазухин был высокий, представительный старик, в сюртуке, черном жилете, с тростью, украшенной золотым набалдашником, и в пенсне на толстом шнуре, которое несколько криво сидело на его большом красном носу. Он писал длинные сентиментальные романы из жизни купечества, печатавшиеся с бесконечными продолжениями в «Московском листке» и разных провинциальных изданиях. Был вдов, имел двух бледных хромоногих девиц-дочерей, жил в огромной, пыльной, полупустой и затхлой квартире.
Перед Пазухиным стоял человек, вдвое меньше его ростом, с сумасшедшими глазами и вздыбленными, седыми волосами — редактор «Журнала для всех» С. С. Семенов-Волжский, социал-демократ по убеждениям. Тыча пальцем в толстую рукопись, он кричал:
— И что вы их идеализируете, этих живодеров — замоскворецких акул! У вас что ни купец, то пуп земли.
Пазухин с достоинством поправил слезавшее с носа пенсне, выдержал паузу и, глядя сверху вниз на маленького Семенова, процедил:
— Какой же вы, собственно говоря, социал-демократ, если не понимаете прогрессивной роли буржуазии?
Семенов подпрыгнул.
— Так ведь то западная буржуазия! Она создавала культурные ценности, а ваши охотнорядцы только в трактирах лакеев горчицей мажут и зеркала бьют.
Пазухин дернул головой, как человек, потерявший терпение.
— Мне за этот роман Пастухов [3]пятнадцать тысяч дает.
— Ну и пускай дает. Только имейте в виду: власть захватили большевики, и никакого «Московского листка» не будет.
Это замечание и довело Пазухина до того предела крайнего возбуждения, за которым обычно полных и старых людей подстерегает мозговое кровоизлияние.
Он сделал шаг вперед, выхватил у Семенова рукопись, покраснел, потом побледнел и, вытянув руку в сторону редактора «Журнала для всех», произнес:
— Именно большевиков не будет, а «Московский листок» останется…
Потом сделал торжественный, как на сцене в придворных пьесах, поворот и, стуча тростью, удалился.
Семенов задумчиво почесал в голове и с очевидным раскаянием в голосе сказал:
— Не хватил бы старика кондрашка. Стар он, стар и ни черта не понимает… Проводили бы его немного… Сделайте это для меня…