И все-таки он не желает смириться с мыслью, что жизнь, которую он ведет здесь, в Лондоне, лишена цели и смысла. Столетие назад поэты губили себя опиумом и вином, подходя к самому рубежу безумия, чтобы посылать с этого рубежа донесения о своих провидческих переживаниях. Таковы были средства, позволявшие им обращаться в пророков, в прорицателей будущего. Опиум и вино не по нему, он слишком боится того, что они способны сделать с его здоровьем. Но разве усталость и горести не способны совершать ту же работу? Разве жизнь на самом краю физического изнеможения ниже жизни на краю безумия? Разве человек, затворявшийся в левобережной мансарде, за которую он давно уже не платил, или бродивший из кафе в кафе – небритый, немытый, зловонный, клянчивший выпивку у друзей, – приносил большую жертву, губил себя в большей мере, чем тот, кто, облачившись в черный костюм, отправляется в офис ради убивающей душу работы, кто примиряется с пожизненным одиночеством или с лишенной желания плотской любовью? Да, собственно, абсент и лохмотья выглядят ныне несколько старомодными. И много ли, вообще говоря, геройства в том, чтобы надувать домовладельца, не платя ему за жилье?
Т. С. Элиот работал в банке. Уоллес Стивенс и Франц Кафка работали в страховых компаниях. И Элиот, и Стивенс, и Кафка страдали, каждый на свой манер, ничуть не меньше По или Рембо. В том, чтобы предпочесть для себя удел, подобный уделу Элиота, Стивенса, Кафки, никакого бесчестья нет. Да, он выбрал, как и они, черный костюм и будет носить его, точно власяницу, не злоупотребляя ничем, никого не обманывая, живя своим трудом. В эпоху Романтиков художники впадали в безумие с экстравагантным размахом. Безумие выплескивалось из них потоками строк или брызгами краски. Эта эпоха завершилась: собственное его безумие, если ему предстоит претерпеть таковое, будет иным – тихим и сдержанным. Он засядет в углу, настороженный и cгopбленный, как сидит на гравюре Дюрера человек в плаще с капюшоном, терпеливо ожидающий, когда завершится срок его пребывания в аду. И когда этот срок завершится, пережитое лишь сделает его куда более сильным.
Так говорит он себе – в лучшие свои дни. В другие, худшие, он гадает, способны ли чувства, столь монотонные, как его, напитать великую поэзию. Тяга к музыке, когда-то такая мощная в нем, уже ослабла. Не теряет ли он теперь – постепенно – и тягу к поэзии? Не уводит ли его от поэзии к прозе? И не такова ли тайная суть прозы: второе по качеству предпочтение, прибежище падшего творческого духа?
Единственное из написанных им за последние пять лет стихотворение, нравящееся ему, состоит всего из пяти строк:
«К португальским ловцам лангустов»… Он тихо радуется тому, что смог исподтишка протащить в стихи фразу настолько обыденную; пусть даже само стихотворение выглядит при ближайшем рассмотрении все менее осмысленным. У него имеется целый список набранных про запас слов и фраз, расхожих и темных, ждущих, когда для них отыщется место. Вот, скажем, «полымя»: он еще поместит «полымя» в эпиграмму, тайная история которой будет сводиться к тому, что ее создали как оправу для одного-единственного слова – подобно броши, которую создают, чтобы оправить один-единственный драгоценный камень.
Достаточно ли одних эпиграмм, чтобы создать себе имя в поэзии? Что касается формы, в эпиграмме нет ничего дурного. Мир чувств можно ужать до единственной строки, греки доказывали это снова и снова. Однако его эпиграммы далеко не всегда достигают сжатости, отличавшей греков. Слишком часто чувства-то в них и не хватает; слишком часто они отдают всего лишь начитанностью.
«Поэзия – это не выброс эмоций, но бегство от них, – таковы слова Элиота, которые он переписал в свой дневник. – Поэзия – не выражение личности, но бегство от нее». А следом, поразмыслив, Элиот добавляет с горечью: «Но только те, кто обладает личностью и эмоциями, понимают, что означает желание бежать от них».
Простое излияние эмоций на лист бумаги внушает ему отвращение. Стоит ему ввязаться в это занятие, как он перестает понимать, где следует остановиться. Это все равно что рассечь артерию и смотреть, как из тебя истекает жизнь. Проза, по счастью, никаких эмоций не требует: хотя бы это говорит в ее пользу. Проза подобна ровной, спокойной глади воды, на которой можно менять галсы, неспешно и по собственному произволу выводя какие угодно узоры.