Я был очень голоден.
Ночью я вдруг отчего-то проснулся. При свете коптилки, сделанной из картофеля, Аскольд сидел на кровати и раскачивался над книгой, время от времени ероша волосы, как бы возбуждая свой ум.
Я смотрел на него, и мне хотелось рассказать все: про лотерею, про те угарные дни, и как я перестал ходить на отметку на биржу, потерял очередь, а теперь все надо сначала.
Аскольд откуда-то издалека посмотрел на меня.
— А ну, спроси?
— Абиссиния? — точно пароль, произнес я посреди ночи.
— Аддис-Абеба, — откликнулся Аскольд.
— Исландия?
Аскольд на мгновение задумался.
— Рейкьявик, — подсказал кто-то сонным голоском.
— Сам знаю! — рассердился Аскольд.
— Чили?
— Сант-Яго! — выкрикнул Аскольд.
Сидней… Гавана… Лхасса… Аскольд чувствовал себя властителем вселенной.
И я забыл свое горе. Мир состоял из одних столиц. Столицы были зеленые, голубые, они были желтые, как пески пустыни, и я ясно видел: над минаретами Багдада восходит волшебный полумесяц…
12. Последняя ночь
Я шел мимо Ботанического сада. Падали листья с каштанов, и трамваи медленно подымались в гору.
Листья кружились в воздухе, светлые, печальные, падали на крышу трамвая, на подножки, залетали в вагон; грустно пахло осенью.
Я шел по тихим вечерним улицам. Сколько вокруг освещенных окон, и ни одного для меня!
Город постепенно затихал, гасил огни, не стало прохожих.
Дома стояли темные; освещенные витрины, грустные и голые, лишь подчеркивали пустоту осиротевшего города.
Из подвальных окон кондитерской веяло сладким теплом. Я постоял у вентилятора и погрелся.
— Мальчик, иди сюда!
Девица подмигнула.
— Подержи, мальчик, сумочку!
Я держал ее лаковую сумочку, пока она подтягивала черный чулок.
— Спасибочко, мальчик! — сказала она и снова подмигнула.
Я стоял одуревший и пришибленный потным запахом духов.
Кто она, эта одинокая, с насурмленными бровями и вихляющей походкой, ушедшая под тень ворот? Сверкнула спичка, и она, жадно, быстро затягиваясь, поглядывая по сторонам, курнула несколько раз, и бросила, и потоптала туфелькой, и пошла, вихляя бедрами и беззаботно покачивая сумочкой.
Далекие лунные облака, принадлежащие полям и лесам, чуждо проплывали над городом, не касаясь его жизни, не желая знать его улиц.
Как печальны дома с пустыми глазницами окон, как печальны улицы, когда ветер несет бумажки и сор из подворотен!
Как хорошо в это время сидеть в освещенной комнате и ничего этого не видеть! И читать или играть в шашки.
Я шел темными, длинными, неизвестными мне улицами. Кто-то нетерпеливо звонил у парадного, кто-то долго прощался под каштанами, кто-то звал кого-то, и никто не откликался… Дальние раздавались свистки, слышался топот сапог, случайные рассеянные звуки ночного города.
Я заходил в тихие переулки, тут яснее ощущалась обособленность и уют человеческого жилища. Светились редкие окна. И звучали голоса.
А чье это голое, паутинное окно с одинокой, мигающей, пыльной лампочкой? Кто живет там? Отчего так пустынно и грустно? Кто эта женщина с кастрюлями? Есть ли у нее дети? Счастлива ли она? Может, у нее болен ребенок?
Ничего не может быть хуже, как быть затерянным в этом каменном лесу. Нигде не чувствуешь себя более одиноким, чем в большом городе, среди тысячи тысяч живущих тут людей, когда тебе негде ночевать и ночь застанет тебя на улице. И ветер качает фонари, ветер скрипит сорванными афишами, и все дома серые, каменные. Каменные до ужаса. В подворотнях пахнет мочой, на черных лестницах крысы. А вот чужая дверь, из которой торчит вата и висит какая-то бумажонка: «Сдается угол». Да, да, сдается угол, вот сейчас, среди ночи сдается угол. «Угол» — это звучит как «рай».
Я долго звонил. Я уже дал один короткий и один длинный, потом два коротких и один длинный, и потом такой длинный звонок, что казалось: мертвые и то встанут.
Наконец дверь открылась, на пороге стоял заспанный человек в подтяжках.
— Это у вас угол? — спросил я.
— Какой угол? — взвизгнул он, держась за свои подтяжки, точно боялся, что упадут штаны.
— Я бы хотел снять угол.
— Чего ты мне баки заливаешь?
— Я не заливаю. Я прочитал объявление.
— А ну, бегом отсюда!
Он еще раз подтянул штаны и со стуком захлопнул дверь.
На всякий случай я постучал еще в одну дверь.
— Кто? — спросил скрипучий голос.
— Это вы писали объявление?
— Ну и что, открыть тебе?
— Пожалуйста, откройте.
Я услышал скрежет засова, дверь приоткрылась на цепочке, и в щелку стал глядеть подозрительный, много на своем веку видевший-перевидевший глаз старухи.
— Днем ты прийти не мог?
— Мне негде ночевать, — сказал я.
— А что, у меня приют? — недовольно проворчала старуха.
— Нет, я сниму угол.
— Гроши есть? — Глаза так и впились в меня.
Я показал свой последний рубль.
— А он не фальшивый?
— Что вы, бабушка!
— Ну хорошо, хорошо, входи уже, — сказала старуха, снимая цепочку.
Старуха была похожа на большую ящерицу.
— А ты не воришка? — спросила она.
— Ну что вы!
— Все вы так говорите: «Ну что вы!», а только пусти — ручки вверх!
— Ручки вверх! — сказал чей-то молодецкий голос за спиной.
— Ай! — крикнула старуха.