Масалакин был одет шикарнее всех. На нем был смокинг, темно-красный закрытый жилет и изящные скороходы, сквозь верхние прорезы которых виднелись чистые белые чулки. На пальце сверкал огромный бриллиант, выменянный у Петухина на собрание сочинений Жюля Верна, а в галстуке торчала такая громадная булавка, что Масалакин время от времени одним размашистым движением подбородка сверху вниз — втыкал ее глубоко по самую шляпку в галстук.
Дамы смотрели на него с обожанием, конторщики завидовали, а он бросал на всех рассеянные, снисходительные взгляды и вел со своей соседкой разговор вполголоса.
И думал он: «Почему все люди одинаковы? Почему я красив, блестящ и умею поговорить, а другие конторщики — жалкие, невидные, ничем не выделяющиеся. Почему одних Господь отличает, а других сваливает в одну кучу?»
Премьера удалась на славу. Картины весело мелькали на экране, мадемуазель Кибабчич играла вальс «Сон жизни», а Масалакин изредка наклонялся к ней с целью показать, что между ними уже установились дружеские отношения, и спрашивал:
— А из «Евгения Онегина» Чайковского что-нибудь играете? Или марш «Вахт-парад»?
Во время перерыва дочь больничной сиделки Аглая Федоровна подозвала блестящего Масалакина и сказала:
— Фу, какой вы нарядный! Слушайте, вы знакомы с этим антрепренером… как его?
— Кибабчич, — уронил небрежно Масалакин. — Как же, Кибабчич!
— Познакомьте меня с ним.
Масалакин ринулся в будку, вытащил оттуда Кибабчича и, дружески взяв его под руку, потащил в третий ряд.
— Да иди сюда, Костя! Да иди сюда, я тебя с одной барышней познакомлю! Не бойся!
Все ахнули, услышав, что Масалакин уже на «ты» с гордым, богатым директором кинематографа. Конторщики завидовали… И когда этот человек все успевал?
Утром в конторе опять завидовали блестящему Масалакину, расспрашивали его о домашней жизни директора кинематографа и, подмигивая, говорили:
— А вы прямо ухажером сделались этой, что на мандолине играла. Смотрите, влюбитесь.
Масалакин радостно смеялся.
— Уж и влюблюсь! Просто я люблю театральный мир и артистов. В них есть что-то благородное!
— Она действительно его сестра?
— Да-да. Она окончила курсы игры на мандолине, бывала в Петербурге. Даже несколько раз.
Во время обеденного перерыва Масалакин предложил товарищам:
— Хотите, пойдем в кинематограф?
— Да там же сейчас ничего нет.
— Все равно. Я покажу вам полотно, ленты. Картинки маленькие-маленькие.
И он, как свой человек, повел конторщиков в «ожидальню».
Там царила полутьма. Кибабчич возился в будке, а сестра его меняла на мандолине струну.
— Позвольте познакомить вас, — сказал Масалакин.
— Очень приятно, — сказала барышня.
— Очень приятно. Очень приятно. Очень приятно, — застенчиво сказали три конторщика.
Кибабчич вылез из будки и стал показывать полотно и ленты.
— Неужели за полотном ничего нет? — удивился Уважаев.
— Ничего. Простая стена.
— Поразительно. А я думал… А это что такое?
— Стереоскопы. Сейчас я зажгу лампочку. Если в это отверстие бросить пятак и вертеть ручку, то вы увидите раздевающуюся парижанку, купание в Биарицце и мечеть в Каире. Очень интересно!
Раздевающаяся парижанка понравилась больше всего. Петухин истратил на нее три пятака, Уважаев — четыре, а какой-то маленький, вновь поступивший конторщик с бледным, плоским, как лопата, лицом — сорок копеек.
Масалакин в это время что-то шептал барышне тихим, разнеженным голосом.
Каждый вечер зажигались лампы, впускалась по билетам публика, и Кибабчич показывал свои картины. Несмотря на то что их было только восемь и программа ни разу не менялась, публика с охотой десятки раз просматривала и «Выделку горшков в Ост-Индии», и «Барыня сердится» (очень комическая), и «Путешествие по Замбези» (видовая)…
Наоборот, было так приятно узнавать старых знакомых, барыню, бьющую посуду на голове мужа, негров, вытаскивающих гиппопотама, и неловкого штукатура, обливающего краской прохожих.
— Сейчас будет «Жертва азарта»! — предсказывал Петухин, развалившись во втором ряду.
— Нет, это через картину, — возражала сиделкина дочь Аглая. — А сейчас «Барыня сердится», очень комическая. Я хорошо помню, Константин Сергеевич! — кричала она, оборачиваясь к будке. — Ведь сейчас «Барыня сердится», очень комическая?
— Да, да, Аглая Федоровна. Впрочем, какую вы хотите, ту и пущу!
— Ах, какой вы кавалер!
Аглая краснела. Все завидовали.
Днем в «ожидальне» всегда торчал кто-нибудь из конторщиков. Заходил Петухин и, здороваясь с Кибабчичем, говорил:
— Скучно что-то. Посмотреть разве «Парижанку»?
— Пожалуйста, — радушно говорил Кибабчич, — картина интересная.
Петухин бросал пятак, смотрел «Парижанку», потом «Купание в Биарицце», а потом, чтобы отстранить от себя подозрения в склонности к эротике, жертвовал пятак на скучную «Мечеть в Каире».
Приходил и Уважаев.
— Смотрел уже «Парижанку»?
— Смотрел. И «Мечеть» смотрел и «Купанье».
— Хочешь еще посмотрим? Куда ни шел пятачок! Посмотрим?
— Ну, давай.
Друзья становились у стекол и вертели ручку, любуясь знакомой, до последней черточки и складки белья, парижанкой.
— Вечером будете? — спрашивал Кибабчич.