А потом я всю ночь буду сидеть у огня и дремать, слушая зимнюю вьюгу. Время от времени я буду вставать и проходить между нарами, приглядываясь: кого повернуть на другой бок, кому подать попить, кого просто укрыть потеплей, постоять возле спящего, прислушаться: дышит или не дышит. Некоторые умирают так тихо, что и не догадаешься сразу.
Да, теперь мы умеем делать все, что требовал от нас в Старой Елани комбат Петряков: собирать и разбирать большие дэпээмовские и малые полковые палатки, грузить ящики, рыть окопы, стерилизовать инструменты, накладывать пращевидные, спиральные, перекрещивающиеся и колосовидные повязки, бинтовать грудную клетку и голову, поднимать и перетаскивать раненых с места на место — с переломами костей и без переломов, в шинах и без шин, спокойных, выдержанных и злобных, нетерпеливых; а также кормить и поить, успокаивая самых шумных и самых капризных, топить печи и спустя два часа после смерти выносить умершего на снег, на мороз. Впрочем, это грустные, скорбные знания, и я их не люблю.
Кто-то стонет в углу по-детски жалобно, нудно:
— Сестра-а-а, а сестра-а-а!
— Я здесь. Чего тебе, милый?
— Ой, пить! Ой, пить, сестра-а-а! Огнем горит, не могу!
— Тебе нельзя сейчас пить, очень вредно. Еще больней будет. Потерпи. Потерпи… Постарайся уснуть…
Это Петр Ефимов, боец из полка Железнова. Он шел на вражеский пулемет, мешавший продвижению роты. Долго подкрадывался, перебегал, полз по глубокому снегу, делая обманные движения, а потом вскочил во весь рост и бросил гранату.
Рота взяла населенный пункт, а Петра Ефимова привезли к нам с пулею в животе. Он будет лежать здесь, пока не окрепнет.
— Иван Григорьевич, что-то долго их нет…
Командир батальона прислушивается, лицо его смугло, угрюмо.
Земля под ногами у нас глухо вздрагивает. Звук выстрела тяжелого дальнобойного орудия по-прежнему издали кажется мягким, беззлобным, но я уже знаю, что он означает.
— Может быть, они не могли проехать под обстрелом и остались в полку ночевать?
Петряков пожимает плечами.
— Я, наверно, идиот, — со вздохом говорит наконец Петряков, — Не умею людей на смерть посылать. Мне всегда как-то легче пойти самому… Меньше будет переживаний.
Он ушел от меня, когда часы показывали полночь, грузный, усталый, небритый, с темным от мороза лицом. Брезентовый полог в тамбуре, жесткий, как невыделанная кожа, еще долго качался в дверях и скрипел на ветру, как единственное напоминание, что я на земле не одна.
— Есть здесь кто, живая душа?
Они ворвались в палатку с холоду, затанцевали, запрыгали у входа, сбивая с валенок комья снега и хлопая себя по бокам рукавицами, чтобы скорее согреться, — две круглые, медведеобразные фигуры в одинаковых шапках-ушанках, с одинаковыми, туго набитыми санитарными сумками, с пистолетами в кобурах.
— Тише! Не шумите… Все спят.
— Ну, как тут дела?
— Ничего. А вы как доехали? Благополучно?
— Замерзли, просто ужас какой-то! А так вообще ничего… Корми нас, Шура, скорей!
С легкой руки Дмитрия Ивановича Шубарова меня теперь все в батальоне зовут Шурой, особенно после его смерти.
Марьяна по-хозяйски окинула взглядом палатку.
— Нетранспортабельных много? Да? И мы еще привезли… Что ж ты будешь с ними делать?
— А что с ними делать? — удивляюсь я и неловко смеюсь. — Пусть лежат, пока не станут транспортабельными!
— А если нам… самим ехать?!
Они с Женькой, видимо, уже что-то знают.
Ну что ж. Ехать так ехать, сказал попугай…