Я бегу за санями и падаю — и просыпаюсь, споткнувшись о чьи-то ноги, свисающие с розвальней. Громко свистит паровоз. Высокое здание чуть белеет во мраке, за голыми ветвями столетних вязов. У подъезда — длинная очередь из полуторок и санитарных автобусов.
— Приехали, сестра, — говорит ездовой. — Давай выгружай. Иди зови санитаров, а то люди померзнут.
На обратном пути я прислушиваюсь к канонаде, уходящей в сторону северо-запада. Она все еще не смолкает. Значит, нам есть работа. И словно в подтверждение этой догадки — мне навстречу из полумрака длинный скорбный обоз. На розвальнях, кое-как прикрытых охапками сена, голова к голове, тяжелораненые. Издали они похожи на снежных мартовских баб, такие у них толстые от бинтов руки и ноги. У некоторых из пухлой марли проглядывают только черные угольки — глаза.
Позади саней неуклюжей рысцой бежит столь знакомая мне по очертаниям фигура, что я даже не окликаю по имени, а только спрашиваю:
— Ну, как дела?
— Дела идут, контора пишет! — весело отзывается на мой возглас Марьяна.
Она подпрыгивает на месте от холода и бьет себя по плечам. И только тут я замечаю, что Марьяна в одной гимнастерке.
— Ты с ума сошла! — говорю я и вскакиваю во весь рост на санях. — Куда дела шинель?
— А!.. Там! — Марьяна небрежно кивает в сторону раненых.
— Телогрейку?
— И телогрейка там, — говорит Марьяна. И добавляет спокойно: — Кстати, и «самурайка». Можешь не перечислять!
Я расстегиваю ремень, начинаю снимать с себя санитарную сумку, пистолет.
— На, возьми мою шинель, — говорю я. — Я еду порожняком, охапкой сена накроюсь.
Но Марьяна отступает на шаг.
— Ну что ж, и твоя шинель тоже будет там. Можешь быть спокойной. Так что лучше не надо. — И добавляет с виноватой улыбкой: — Им же холодно. А я бегом. Мне даже жарко.
— Цыганский пот прошибает?
— Да. — Она засмеялась.
— Ну, все двадцать километров не пробежишь, — говорю я ей. — Сил не хватит.
Внутренне я теряюсь перед Марьяной. А ведь я ее знаю лет десять. Мы учились с ней вместе с первого класса.
— Ничего. Пробегу, — отвечает она. — Я рысцой. Я таким способом уже второй раз. Первый раз возила в Кубинку, близко. А второй раз — сюда. Обратно-то с отдыхом!
И, махнув рукой на прощание, она побежала догонять свои уже исчезающие в полумраке рассвета груженые сани.
Когда я вернулась в село, немцы уже не стреляли. На улицах еще валялись убитые лошади, зияли чуть припорошенные снегом воронки. Но окна домов уже были плотно законопачены соломой, а некоторые даже забиты досками. Где-то на задах постукивал работяга-движок. По тропинкам между домами сновали фигуры в белых халатах, санитары с носилками. Это значило — развернулись и работали все отделения нашего батальона: приемо-сортировочное, терапевтическое, эвакоотделение и операционно-перевязочный блок, основной пожиратель электроэнергии.
У въезда в село я спрашиваю у патрулей, где эвакоотделение: сперва я обязана доложиться Марчику.
— А вон там! — кивнул один из красноармейцев, показывая на длинное здание с высоким крыльцом. — Вон там, в клубе.
— А Петряков?
— Петряков тоже там.
Марчик ко мне сам вышел навстречу. Петрякова я нашла в большом клубном зале. Все помещение, похожее на длинный, неуклюжий сарай, плотно забито носилками с ранеными. Дверь в зал то и дело распахивается, впуская входящих. Вместе с ними влетают густые, тяжелые клубы пара. В кафельной печке санитар укладывает решеткой березовые дрова, раздувает угли, весь с головы до ног озаренный розовым пламенем: видно, в суматохе не уследил за огнем. Легкораненые сидят тут и там на полу и на подоконнике, курят, хриплым шепотом переговариваются.
Я прошла прямо к сцене и увидела чуть сгорбленную фигуру комбата. Он сидел один возле рампы на корточках, в грязном ватнике, перетянутом ремнями, и держал в руке буханку черного хлеба. Отщипнув аппетитную поджаристую краюшку, Иван Григорьевич устало поднял глаза на меня. Веки у него были набрякшие, с красными ободками.
— Приехала?
— Да. — Я с жадностью втягиваю в себя аромат свежевыпеченного хлеба. — Где это вы взяли? — спрашиваю я, не замечая собственного нахальства.
— А вон там!
Комбат показал куда-то в глубь сцены, и я увидела сваленные прямо на полу поджаристые буханки, издали похожие на потемневшие от времени кирпичи. Петряков отломил мне кусок.
— На, ешь! — сказал он. — Еще теплый.
— Здорово, это нам подвезло! — говорю я. — Откуда такая роскошь?
Петряков объяснил:
— Автобатовцы везли в третий полк. Из Москвы. Не доехали, разгрузились здесь, бросили на полу. Поехали назад за снарядами. Наступаем! По всему нашему фронту, всеми армиями наступаем. Вот так! — сказал он оживленно. — Снаряды сегодня поважнее, чем хлебушек!
Он сел на краю сцены, свесив ноги в зал. Похлопал по доскам:
— Садись! Отдохни…
Я села с ним рядом, продолжая жевать. От хлеба шел такой густой, немыслимый аромат теплой печи, что я отломила себе еще здоровенный кусок. Петряков тоже в задумчивости отщипывал понемногу от буханки, лежащей с ним рядом.