«Дочери» мои осиротели, но только наполовину. Если нет в доме отца, то тем строже должна быть мать.
Я присматриваю за ними довольно сурово.
У нас наконец-то есть распорядок дня, мы ложимся в двенадцать и сразу гасим свет, что невозможно было сделать в «голубом подвале», ибо там каждая «кошка» ходила сама по себе и не признавала никаких авторитетов.
Опоздавшие к «отбою» отныне пробираются к своим кроватям тихонько, на цыпочках. Поэтому все высыпаются и встают утром веселые, бодрые…
Наша комната самая чистая.
За это нам торжественно вручили премию — радиолу. И у нас завелись две пластинки. На одной «Прощайте, скалистые горы», а на другой какой-то старинный вальс. Мы вполне довольны и тем и другим.
И конечно, на самом видном месте, на круглом столе, накрытом чистой скатертью, стоят в белой вазе красные кленовые листья…
Кто-то загадывает, укладываясь на ночь в кровать:
— На новом месте приснись жених невесте!
28
Новое время — новые птицы
Наконец-то и мы старшекурсники, и уже не нас называют «мальки» и «котята», а других — только что принятых новичков, и тех, кто следом за нами переходит с курса на курс, хотя их-то уж никак не назовешь ни «мальками», ни «котятами». Массивные, с квадратными плечами, загорелые, бритые, по институту ходят парни в матросских шинелях: Семен Шуртаков, Михаил Годенко, Григорий Поженян, Иван Ганабин, Иван Завалий. В скверике института под пожухлой и пыльной листвой знаменитого красного клена басисто, напирая на «о», читает стихи молодой солдат-пехотинец в выцветшей форме. Это Владимир Солоухин. Его круглое обветренное лицо по-крестьянски сдержанно, настороженно. Взгляд словно спрашивает: «Ну, так что вы мне скажете? Попробуйте-ка возразить!» Тут и там мелькает белая как лен голова: это носится по институту задиристый, вспыльчивый, «сплошная эмоция» прозаик Владимир Тендряков. Дружно держатся два артиллериста — Юрий Бондарев и Григорий Бакланов, они вместе ходят по коридору, вместе курят, вместе вступают одновременно в спор. Круглолицый, низенький, толстенький Евгений Винокуров всегда улыбается, даже когда над ним подшучивают: признак отличного душевного здоровья.
Пополнение прибывает мощное, крупного калибра.
На перерывах кто-то с пафосом «рубит» стихи.
Оценки поступают самые противоречивые. Один из слушателей восклицает:
— Хрестоматийно!
Другой резко машет рукой:
— Черная абракадабра!
Третий, сплюнув, подвел итог:
— Это написано левой холодной немытой ногой.
Ну, значит, сейчас и сам автор, и его критики возьмутся за грудки.
К нам на курс тоже прибыло подкрепление: из ВИЯКа[3] пришел очеркист Анатолий Злобин, с заочного перевелся поэт Василий Федоров. Высокий, светловолосый, он возвышается над стоящими вокруг него противниками на целую голову и что-то шумит, доказывает, поправляя спадающую на лоб светлую прядь.
Однажды после особенно ожесточенной схватки Федоров сказал мне, весело улыбаясь:
— Есть люди твердые как орех. А раскусишь его — и баста! Больше в нем и нет ничего. А меня, — Василий хитро смеется при этом, — меня жуют, как резину, и так-то и эдак, а я все такой же! Не по зубам…
Он приглядывается к о всему своими маленькими, умно поблескивающими глазами, морщит толстые губы, что-то думает, думает…
Есть поэтические таланты, подобные алмазам. Они сверкают ярко, всеми гранями. Но впоследствии, сколько их ни шлифуй, а смысл их все тот же. Ничего в драгоценном камешке не прибавилось нового!
Талант Василия Федорова напоминает мне жемчужину, которая с годами все увеличивается, зреет, нарастает слоями. Вот она была маленькая, песчинка. А вот спустя годы — большая, опалово-розовая и сияет глубинным, молочным огнем, переливается спрятанным внутри него солнцем…
Мы сидели с Федоровым почти рядом, в одной аудитории, и довольно долгое время совершенно не знали друг друга.
Впервые всерьез мы столкнулись с ним в поездке в Воронеж, в дни зимних каникул.
В то время Воронеж был разрушен, пожалуй, не менее, чем Сталинград. Целые километры аккуратных развалин. Аккуратных потому, что они уже обнесены заборами, окружены пушистыми, в белом инее, тополями, укрыты, спрятаны под белым пушистым снегом.
Но за заборами — черные провалы окон, голые, мрачные, обрушенные стены, исковерканные трамвайные пути. Словно трубы архангелов, сзывающие людей на страшный суд, поднимаются к небу черные колонны здания, где у немцев было гестапо.
Казалось бы, кому в Воронеже до стихов, до поэзии, когда еще нет ни света, ни хлеба? Кому интересно слушать двух начинающих, молодых?
Зрительный зал заводского Дома культуры полон. Наши слушатели — мальчишки, выпускники ремесленных училищ: безотцовщина военных годов. В любую минуту они готовы подраться, а подравшись, заплакать; в любую минуту могут засвистеть в три пальца, как голубятники. После смены, еще грязные, неумытые, голодные, в ледяном, нетопленном зале, они собрались на одно из тех самых бесплатных «мероприятий», которые, как известно, всегда ходят в низкой цене…