Решков, видимо, не расслышал или не понял, о чем его спрашивают. Скользнув взглядом по лицу Кулибина, он продолжал говорить, совсем не интересуясь своим гостем. Казалось даже, что он беседует с самим собой.
— Ну, да, — каким-то отсутствующим голосом продолжал Решков, — вспоминается тот, который подвернулся однажды… и рассказывал мне, что он был в личной охране Ленина. Да. Он не нужен был мне, этот воняющий самогонным перегаром сукин сын, противный как блевотина на пороге. Я всё же мигнул ему, садись, значит, рядом. Было это в кабачке. Он сел, а я ему: «Пей, сколько хочешь». И опять подмигнул. Подмигнул, и рассмеялся. А смеялся… чтобы самому спрятаться за чужим падением, за чужой бедой. «Пей, — говорил я ему, — сколько хочешь пей». Хоть и совсем ясно было, что ему не водка нужна, а обыкновенный, самый простой, кусок хлеба. Хлеба я ему не дал. А у пьяного — я узнал всё, всё выведал, все самомалейшие детали того эпизода с Лениным узнал. Ну, а потом… что ж потом? Да, пьяницу того ликвидировали. А сам я… У меня после того не раз наступали минуты сожаления о своей не сложившейся жизни, что ли, а может быть — и тоска о том, почему меня забывают ликвидировать? Ведь я тоже многое знаю. Многое, — повторил Решков, взглянув на Кулибина обыкновенными, зрячими глазами. — Понимаете, Владимир Борисович, многое знаю. И чтоб оно не пропало, я и тороплюсь рассказать вам, Владимир Борисович, для вашей, еще не написанной, книга. Мне самому… Вот вы уйдете, а я лягу… Такое бывает… Лягу, закрою глаза, и сам себя успокаиваю, что меня уже нет. А сердце бьется. Знаете, как у того, кто затаился и чувствует: идут по его следу. И что самое страшное: чувствует, чувствует этот с бьющимся сердцем, что не кто-то идет по его следу, а он сам крадется по следам своей жизни, чтобы, в конце концов, схватиться холодеющими пальцами за пистолет. Часто, очень часто я лежал так, с закрытыми глазами, ожидая воображаемого прихода самого себя. Я принимался считать от единицы. Когда доходил до тысячи, думал, что вроде бы уже пора. И никто не появлялся. Ожидание прихода было таким нудным, что я не выдерживал, опускался на четвереньки и поднимал лицо к чужому и совсем черному потолку, который люди почему-то называют небом.
Решков остановился и в недоумении спросил:
— К чему это я? Ах, да. Чтобы для вас, Владимир Борисович, восстановить тот эпизод января или февраля 1919 года, который мог бы повернуть историю России в другую сторону. Мог бы. Понимаете: мог бы! Этот поворот был в руках бандита Ошалкина. Какая проза, вы можете воскликнуть, и спросить, для чего она в сладеньком потоке легенд? Для сдирания сусального золота с октябрьского иконостаса, в центре которого Ленин? Новая религия. «Приидите поклонимся и припадем…» Кто против? Представьте себе: бандит Ошалкин. Почему? Потому, что муровские опричники схватили и уничтожили его девушку Ольгу. Любовь? Об этом могли бы рассказать Шекспир или Достоевский. Я — что? Я вам подбрасываю материал, заметку нужную для вашей будущей книги, эпизод, в который легко вплести блоковскую снежную вьюгу и «революцьённый держите шаг». «Революцьённый шаг» — лирика… или мифология. А тут… По снежным улицам Москвы двигался автомобиль, окруженный конвоем преданных, испытанных чекистов, китайцев, латышей, среди которых был и тот… о котором я вам только что говорил. Ну, тот — потом голодный, которому я вместо хлеба наливал водку, чтобы услышать его исповедь… Да… В автомобиле сидел Ленин. Владимир Ильич. Он улыбался, предвкушая бурю аплодисментов после речи, которую через полчаса произнесет на каком-то историческом заседании. Но в эти минуты ни Ленин, ни его ученики, ни его конвой не знали, что где-то рядом, на соседних улицах, бушует Ошалкин. Ночь, московская снежная ночь висела над столицей. Ночь — только для чекистских отрядов и муровских патрулей. Москва, ведь, на военном положении. С шести вечера — обычная Москва обязана сидеть по своим темным, без света, углам. Для Ошалкина — законы не писаны! Он — не нуждается в пропусках. Он ведет войну. А на войне — как на войне: всё решает пуля. У Ошалкина радостно вздрагивает сердце: вон он — вдали — окруженный конвоем автомобиль. Свист. Сигнал. И отряд Ошалкина бросается наперерез, останавливает машину. Охранников — как ветром сдуло. В автомобиле несколько трясущихся, охваченных ужасом, человек. Выглядят они жалко. А где-то в стороне, в переулке, горячая стрельба. Там действуют ошалкинские ребята, загнавшие в темный двор чекистско-муровский отряд.