Лишь дважды раздается материнский крик, который кажется нечеловеческим — при рождении и при смерти. Ибо, почувствовав в своих руках холодные ручки, которые никогда уже ответно не пожмут моих, я услыхала свой крик — тот же крик, который я слыхала при их рождении. Почему тот же? Потому что первый крик выражает наивысшую радость, а другой — наивысшую скорбь. Не знаю почему, но знаю, что они те же. Разве не один лишь крик существует во вселенной — крик, заключающий в себе скорбь, радость, экстаз, агонию — материнский крик сотворения?
Как часто, направляясь утром по каким-либо неважным делам, мы проходим мимо мрачного зловещего шествия христианских похорон и, содрогаясь, вспоминаем обо всех, кого мы любим. Но мы не допускаем, чтобы в нас закралась мысль, что наступит день, когда и мы будем провожать покойника в такой же процессии.
Со своего раннего детства я всегда чувствовала отвращение ко всему, что связано с церковью либо с церковной догмой. Чтение Ингерсолля и Дарвина и моя языческая философия усилили это отвращение. Я восстаю против современного брачного кодекса, а современный способ похорон я считаю ужасным и безобразным до варварства. Так же, как у меня хватало в свое время мужества отказаться выйти замуж и крестить своих детей, так я сейчас отказалась допустить к их смерти лицемерный маскарад, называемый христианским погребением. У меня было лишь одно желание — претворить свое ужасное несчастье в красоту. Горе было слишком велико для слез. Я не могла плакать. Ко мне приходили толпы плачущих друзей. Толпы людей стояли и плакали в саду и на улице, но я не плакала. Я лишь желала, чтобы эти люди, которые приходили в трауре выразить сочувствие, претворили свой траур в красоту. Я не надевала траура. Зачем менять платье? Я всегда считала ношение траура нелепым и напрасным. Августин, Элизабет и Раймонд поняли мою волю и воздвигли в моей студии огромный холм из цветов. Когда же я пришла в себя, первое, что я услышала, был оркестр Колонна, исполнивший прекрасный «Плач» из «Орфея» Глюка.
Но как трудно в один день изменить безобразные инстинкты и сотворить красоту. Если бы это зависело от меня, то не было бы ни людей в мрачных черных цилиндрах, ни погребальных дрог, ничего из безобразного и шутовского маскарада, который превращает смерть вместо экзальтации в смертельный ужас. Как великолепно поступил Байрон, когда он сжег тело Шелли на костре у моря. Но из альтернативы, предлагаемой нашей цивилизацией, я могла остановиться лишь на крематории.
Я верю, что наступит день, когда мировой разум наконец восстанет против уродливых обрядов церкви и примет участие в последней прекрасной церемонии для усопших. Уже крематорий является большим шагом вперед от зловещего обычая предавать тело земле. Многие думают, как и я, но, разумеется, мои стремления встретили осуждение и злобу со стороны многих правоверных ханжей, которые считали, что, желая попрощаться с любимыми мной существами в обстановке гармонии, света и красоты и предавая их тела крематорию вместо того, чтобы зарыть их в землю на съедение червям, я проявляю себя бессердечной и ужасной женщиной. Как долго придется ждать, прежде чем разум одержит верх в жизни, в любви, в смерти!
Я прибыла в угрюмый склеп крематория и увидела перед собой гробы, которые похоронили в себе золотистые головы, стиснутые ручки, похожие на цветы, быстрые ножки моих детей — все, что я любила.
Они будут преданы пламени — и от них останется лишь печальная горсть пепла.
Я вернулась в свою студию в Нейльи. У меня было твердое намерение покончить с жизнью. Разве могла я продолжать жить, потеряв детей? И лишь слова девочек из моей школы, обступивших меня: «Айседора, живи ради нас! Разве мы тоже не твои дети?» — побудили меня утешить скорбь других детей, которые оплакивали смерть Дирдрэ и Патрика.
Если бы горе постигло меня в моей жизни раньше, я могла бы его преодолеть; если бы оно пришло позднее, оно не явилось бы для меня столь ужасным, но в ту минуту, в расцвете сил и энергии, оно совершенно разрушило меня. Если бы хоть великая любовь поглотила и унесла меня прочь, — но Лоэнгрин не отвечал на мой призыв.
Раймонд со своей женой Пенелопой уезжал в Албанию работать среди беженцев. Он убедил меня присоединиться там к ним. Я выехала с Элизабет и Августином в Корфу. Когда мы прибыли в Милан, чтобы провести здесь ночь, мне отвели комнату, в которой четыре года тому назад я провела много часов в сомнениях, обдумывая рождение маленького Патрика. А сейчас он уже успел родиться и умереть.
Мы сели на судно в Бриндизи и вскоре погожим утром прибыли в Корфу. Вся природа радовалась и улыбалась, но я не находила в ней никакого утешения.
Сопровождавшие меня рассказывали, что в течение целых дней и недель я сидела, уставившись взглядом перед собой. Я не считалась со временем — я очутилась в угрюмой стране уныния, где не было воли ни жить, ни двигаться. Когда случается истинное горе, для него нет ни жестов, ни выражения. Подобно Ниобее, превращенной в камень, я сидела и жаждала уничтожения в смерти.