Элеонора Дузе тоже лежала больная в гостинице, расположенной вблизи от моей. Она прислала мне множество нежных записок, а также своего врача Эмилия Боссона, который не только с огромной преданностью ухаживал за мной, но с этого времени стал одним из лучших моих друзей на всю жизнь. Мое выздоровление оказалось долгим, и меня одолели страдания и тоска.
Моя мать, а также мой верный друг Мэри Кист с ребенком приехали ко мне. Ребенок был красивый и крепкий, с каждым днем он все хорошел. Мы переехали в Монт Борон, где с одной стороны открывался вид на море, а с другой — на вершину горы, у которой некогда размышлял Заратустра со своими змеей и орлом. Живя на солнечной площадке, я постепенно возвращалась к жизни. Но жизнь оказалась обремененной более, чем когда-либо, денежными затруднениями, и чтобы уладить их, я, как только оказалась в силах, вернулась к своему турне по Голландии. Но чувствовала себя еще очень слабой и упавшей духом.
Я обожала Крэга — я очень любила его, но я ясно сознавала, что наша разлука была неизбежна, я дошла до такого безумного состояния, когда не могла дольше ни жить с Крэгом, ни без него. Жить с ним означало отречься от своего искусства, от личности, более того, может быть, и от самой жизни и рассудка. Жить без него означало остаться в состоянии постоянного уныния, мучиться ревностью, для которой, увы, у меня были все основания. Образ Крэга в объятиях другой женщины преследовал меня по ночам, и я не могла уснуть. Образ Крэга, который объясняет свое искусство женщинам, взирающим на него с обожанием, образ Крэга, которому нравятся другие женщины, который очаровывает их своей пленительной улыбкой, который увлечен ими, образ Крэга, говорящего себе: «Эта женщина мне нравится… в конце концов, Айседора невыносима».
Все это попеременно повергало меня в припадки ярости и отчаяния. Я не могла работать, не могла танцевать и совершенно не заботилась, нравлюсь я публике или нет.
Я поняла, что такому положению вещей надо положить конец. Или искусство Крэга, или мое. Но я знала, что отказаться мне от искусства было немыслимо: истомилась бы, умерла бы от горя. Я должна была найти средство. Вспомнились мудрости гомеопатов, и средство нашлось.
Как-то днем ко мне вошел мужчина, красивый, изящный, молодой, белокурый, отлично одетый, и произнес:
— Друзья называют меня Пимом.
— Пим, какое очаровательное имя, — сказала я. — Вы артист?
— О, нет, — воскликнул он, словно я обвинила его в преступлении.
— Что же вы тогда предложите? Великую идею?
— О, нет. У меня совсем нет идей, — возразил он.
— Ну, а цель в жизни?
— Никакой.
— Чем же вы занимаетесь?
— Ничем.
— Но чем-нибудь должны же вы заниматься.
— Ну, — вдумчиво ответил он, — у меня есть прекрасная коллекция табакерок восемнадцатого века.
Вот в нем-то я и нашла средство. Я подписала контракт на турне по России, — длинное, тягостное турне не только по северной России, но и по южной и Кавказу, а я приходила в ужас от долгих путешествий в одиночестве.
— Поедете ли вы со мной в Россию, Пим?
— О, с величайшим удовольствием, — живо ответил он, — но у меня есть мать. Хотя я мог бы убедить ее… но есть еще кое-кто, — он покраснел, — кто меня очень любит и, вероятно, не согласится отпустить.
— Но мы можем уехать тайком.
Итак, был выработан план, что после моего последнего концерта в Амстердаме нас будет ждать автомобиль у задних дверей театра, и мы уедем на нем за город. Уговорились с моей горничной, что она привезет багаж экспрессом, в который мы сядем на ближайшей от Амстердама станции.
Стояла туманная, холодная ночь. Над полями висел густой туман. Шофер не соглашался ехать быстро, так как дорога шла возле канала.
— Нам грозит большая опасность! — предупредил он и поехал медленно.
Но эта опасность была ничто в сравнении с погоней. Внезапно Пим оглянулся и воскликнул:
— Боже мой, она преследует нас!
Я не нуждалась в дальнейших объяснениях.
— У нее, вероятно, имеется пистолет, — сказал Пим.
— Скорее, скорее! — торопила я шофера, но он лишь указал туда, где сквозь туман блестели воды канала. Все казалось очень романтичным. Наконец шофер перехитрил преследователей, и мы, добравшись до станции, остановились в гостинице.
Было два часа ночи. Старый ночной швейцар осветил фонарем наши лица.
— Одну комнату, — сказали мы вместе.
— Одну комнату? Ну, нет. Разве вы женаты?
— Да, конечно! — ответили мы.
— Нет, нет! — проворчал он. — Вы не женаты. Я знаю. У вас слишком счастливый вид. — И несмотря на наши протесты, он разлучил нас, расселив по комнатам в противоположных концах длинного коридора и испытал злобное удовольствие от того, что просидел в нем всю ночь, держа фонарь на коленях. Стоило Пиму или мне высунуть голову, как он подымал фонарь и говорил:
— Нет, нет, раз вы не женаты, невозможно, нет, нет!
Утром, чуточку устав от ночной игры в прятки, мы сели в скорый поезд на Петербург — никогда я не совершала более приятного путешествия.
Когда мы прибыли в Петербург, я пришла в недоумение, видя, как носильщик выгружал с поезда восемнадцать чемоданов, все отмеченные инициалами Пима.