А Есенин, сидя в комнате Айседоры, за ее письменным столом, в странном раздумье, подул несколько раз на огонь настольной лампы и, зло щелкнув пальцем по стеклянной груше, погасил ее.
С Есениным иногда было трудно, тяжело.
Вспоминаю, как той, первой их весной я услышал дробный цокот копыт, замерший у подъезда нашего особняка, и, подойдя к окну, увидел Айседору, подъехавшую на извозчичьей пролетке.
Дункан, увидев меня, приветливо взмахнула рукой, в которой что-то блеснуло. Взлетев по двум маршам мраморной лестницы, остановилась передо мной все такая же сияющая и радостно-взволнованная.
— Смотрите, — вытянула руку. На ладони заблестели золотом большие мужские часы. — Для Езенин! Он будет так рад, что у него есть теперь часы!
Айседора ножницами придала нужную форму своей маленькой фотографии и, открыв заднюю крышку пухлых золотых часов, вставила туда карточку.
Есенин был в восторге (у него не было часов). Беспрестанно открывал их, клал обратно в карман и вынимал снова, по-детски радуясь.
— Посмотрим, — говорил он, вытаскивая часы из карманчика, — который теперь час? — И, удовлетворившись, с треском захлопывал крышку, а потом, закусив губу и запустив ноготь под заднюю крышку, приоткрывал ее, шутливо шепча: — А тут кто?
А через несколько дней, возвратившись как-то домой из Наркомпроса, я вошел в комнату Дункан в ту секунду, когда на моих глазах эти часы, вспыхнув золотом, с треском разбились на части.
Айседора, побледневшая и сразу осунувшаяся, печально смотрела на остатки часов и свою фотографию, выскочившую из укатившегося золотого кружка.
Есенин никак не мог успокоиться, озираясь вокруг и крутясь на месте. На этот раз и мой приход не подействовал. Я пронес его в ванную, опустил перед умывальником и, нагнув ему голову, открыл душ. Потом хорошенько вытер ему голову и, отбросив полотенце, увидел улыбающееся лицо и совсем синие, но ничуть не смущенные глаза.
— Вот какая чертовщина… — сказал он расчесывая пальцами волосы, — как скверно вышло… А где Изадора?
Мы вошли к ней. Она сидела в прежней позе, остановив взгляд на белом циферблате, докатившемся до ее ног. Неподалеку лежала и ее фотография. Есенин рванулся вперед, поднял карточку и приник к Айседоре.
Она опустила руку на его голову с еще влажными волосами.
— Холодной водой? — Она подняла на меня испуганные глаза. — Он не простудится?
Ни он ни она не смогли вспомнить и рассказать мне, с чего началась и чем была вызвана вспышка Есенина.
«Ехать в Персию» Есенин собрался тоже внезапно, без всяких сборов. Айседора слегла. Несколько дней она не поднималась с постели а последние два дня не хотела ни есть, ни пить.
Поздно вечером я вошел в ее огромную комнату. Было темно. Только на столике у кровати горела настольная лампа с зеленым абажуром.
— Вот здесь, — показала Айседора на низкую никелированную спинку кровати, — здесь сейчас стоял Езенин.
— Конечно, — постарался самым спокойным тоном объяснить я, — если и дальше вы не будете ни есть, ни пить, то у вас появятся не только зрительные, но и слуховые галлюцинации…
И вдруг сам совершенно явственно услышал голос Есенина, произнесший мое имя. Голос звучал где-то за «восточной» комнатой. Пробежав ее и розовую атласную, я увидел в амбразуре арки темного «голубого зала» что-то белое, двигавшееся прямо на меня…
Думайте обо мне что хотите, но в это мгновение мною овладел страх.
— Илья Ильич! — заорало это белое, и я уткнулся прямо в живот Есенина. Он был в распахнутом пиджаке и в белой рубашке. — Живой, живой! — кричал он.
Оказалось, «Почем-соль» ехал в своем вагоне в Ростов-на-Дону и согласился взять с собой Есенина (может, втайне рассчитывал на его помощь при погрузке мешков с солью). «Ростов — это Северный Кавказ, а следовательно — почти Закавказье, а там и до Персии рукой подать» — так, очевидно, рассуждал Есенин, всегда стремившийся на родину Омара Хайяма и Гафиза.
В Ростове, пока «Почем-соль» управлялся с солью и кое-какими поручениями комиссии, Есенин поссорился с ним и методически перебил одно за другим все стекла «салон-вагона». После этого «Почем-соль» отправил его в Москву, к великому счастью Айседоры. (Впоследствии, весной 1923 года, Есенин писал из Парижа А. Мариенгофу: «…после скандалов (я бил Европу и Америку, как Гришкин вагон) хочется опять к тишине…»)
Один раз кто-то спросил меня, чего было больше в самоубийстве Есенина — страха перед жизнью или храбрости перед смертью? Есенин от природы был человеком, что называется, не робкого десятка.
Однажды произошло следующее. В бывшем балашовском особняке стали происходить какие-то таинственные истории. Ночью в дом проникали неведомыми путями неизвестные люди с потайными фонарями. При малейшей тревоге таинственные посетители мгновенно исчезали. Мы установили наблюдение, но однажды дело приняло очень серьезный оборот: открыв отмычкой дверь, бандиты через подсобную лестницу проникли в спальню детей.
Одна девочка проснулась.