Кроме того, с тех пор, как они оказались в Берлине, они совершенно утратили свое простодушное и небесное ребяческое выражение, которое было свойственно им на вечерах в театре Диониса, и выросли на пол-аршина. С каждым вечером в театре хор «Просителей» фальшивил все сильнее. Нельзя было дольше прощать подобное пение под тем предлогом, что это византийская песня. Она была просто ужасным, неприятным шумом. Итак, однажды, после многих тревожных совещаний, мы пришли к решению повести весь наш греческий хор в универсальный магазин Вертгейма. Мы купили им всем изящные готовые штанишки для низких мальчиков и длинные брюки для высоких, затем сели с ними в такси, поехали на вокзал и, посадив их всех в вагон второго класса и дав каждому билет до Афин, нежно попрощались с ними. После их отъезда мы отложили воскрешение античной греческой музыки до иных времен и вернулись к изучению «Ифигении и Орфея» Христофора Глюка.
Еженедельные приемы в нашем доме на улице Виктории стали центром артистического и литературного мира. Здесь происходили ученые дискуссии о танце как об изящном искусстве — известно, что немцы каждую дискуссию об искусстве воспринимают самым серьезным образом и относятся к ней с глубочайшим вниманием. Мои танцы стали предметом ожесточенных и даже яростных споров. Во всех газетах постоянно появлялись целые столбцы, иногда приветствующие меня как гения вновь открытого искусства, а иногда провозглашающие меня разрушительницей подлинно классического танца, то есть балета. Вернувшись со спектаклей, где публика от восторга приходила в исступление, я просиживала с поставленным возле меня стаканом молока до глубокой ночи в своей белой тунике, изучая страницы Кантовой «Критики чистого разума», откуда, бог знает почему, я рассчитывала почерпнуть вдохновение для выражения чистой красоты.
Между артистами и писателями, навещавшими наш дом, был молодой человек с высоким лбом и проницательными глазами, прикрытыми очками; он решил, что на него возложена миссия открыть мне гений Ницше. Лишь при помощи Ницше, говорил он, придете вы к полному пониманию танца, которое вы ищете. Он приходил ко мне каждый день и читал по-немецки «Заратустру», объясняя все те слова и фразы, которые оставались мне непонятными. Философия Ницше захватила меня, и те часы, которые каждый день мне посвящал Карл Федерн, таили в себе столько очарования, что с величайшей неохотой я поддавалась убеждениям своего импресарио совершать даже краткие турне в Гамбург, Ганновер, Лейпциг и т. д., где моего прибытия дожидались возбужденная, жадная публика и много тысяч марок. У меня не было никакого желания предпринять триумфальное всемирное турне, о котором мне часто говорил импресарио. Я хотела учиться, продолжать свои искания, создать танец и движения, ранее не существовавшие, все сильнее мной овладевала мечта о собственной школе, преследовавшая меня в течение всего детства. Это стремление остаться в своей студии и учиться повергло моего импресарио в полное отчаяние. Он беспрерывно бомбардировал меня просьбами пуститься в путь и постоянно являлся, сокрушенный и сетующий, показывая мне газеты, в которых говорилось, что в Лондоне и повсюду, где печатались снимки моих занавесов, костюмов и танцев, они снискали себе определенный успех своею оригинальностью. Но даже это не оказывало на меня никакого действия. Его раздражение достигло предела, когда с приближением лета я объявила о своем намерении провести его целиком в Байрейте (город в северной Баварии, где по преимуществу протекала музыкальная деятельность Рихарда Вагнера и где им построен собственный «Театр Вагнера». — Пер.), чтобы пить, наконец, из подлинного источника музыку Рихарда Вагнера. Мое решение окончательно утвердилось, когда однажды меня посетил никто иной, как сама вдова Рихарда Вагнера.
Я никогда не встречала женщины, которая бы произвела на меня большее впечатление, нежели Козима Вагнер с ее высокой, величественной фигурой, прекрасными глазами и лбом, дышавшим умом. Она говорила о моем искусстве в самых одобрительных и прекрасных выражениях, а затем рассказала мне об отвращении Вагнера к балетной школе танца и костюму, о его мечте о вакханалии и о невозможности согласовать с мечтой Вагнера исполнение берлинского балета, ангажированного на этот сезон в Байрейт. Она спросила меня, не соглашусь ли я танцевать в представлениях «Тангейзера». Вот тут и возникло затруднение. Мой идеал делал для меня невозможным иметь что-либо общее с балетом, каждое движение которого оскорбляло мое чувство прекрасного и изобразительные средства которого казались мне механическими и вульгарными.
— О, почему у меня нет школы, о которой я мечтаю! — воскликнула я в ответ на ее просьбу. — Тогда я могла бы привезти с собой в Байрейт тех нимф, фавнов, сатиров и граций, о которых мечтал Вагнер. Между тем одна — что я смогу сделать?
И все же я обещала приехать.
Глава пятнадцатая