Спектакль «Юлий Цезарь» оказался очень тяжелым во многих отношениях. Во-первых, в материальном: огромное количество сотрудников и статистов, занятых в массовых сценах, оркестр, обилие костюмов; во-вторых, он оказался очень утомительным, потому что неоднократно приходилось менять костюмы, из которых одни были слишком тяжелые — суконные плащи, металлические латы на войлочной подкладке, другие, наоборот, были очень легкие — домашние хитоны и короткие туники, и их приходилось надевать на разгоряченное тело и подвергаться неизбежным на сцене сквознякам.
Спектакль явился настоящим событием и вызвал большое оживление не только в театральных кругах и прессе. Ученые затеяли целые научные споры о верности тех или иных археологических деталей; преподаватели классических гимназий являлись со своими воспитанниками и после задавали им в качестве темы для сочинений описание римской жизни по спектаклю Московского Художественного театра.
Интересный реферат в Московском психологическом обществе сопровождался любопытным опытом. Присутствующим было предложено описать подробно, как происходит на сцене убийство Цезаря. Свидетельские показания необычайно разошлись. Многие видели такое, чего у нас и в мыслях не было при постановке этой сцены, и готовы были бы подтвердить свои показания присягой.
Мы сняли постановку «Цезаря» ввиду ее дороговизны и утомительности. Декорации и костюмы были проданы одному провинциальному театру, но, как мы узнали потом, никто не знал, как надевать и носить костюмы и какие из них мужские или женские.
К главе «Общественно-политическая линия»
…Писатель Н. В. Гоголь сказал по поводу искусства актера: «Дразнить образ может всякий, но стать образом может только большой артист». Большая разница в нашем деле — казаться образом или самому стать образом, то есть представляться чувствующим или подлинно чувствовать.
Мы, актеры, любим дразнить образ, играть результаты, но не умеем делать что-то, чтобы эти результаты, то есть образы и страсти роли, сами собой создавались в нас интуитивно. Когда это создается, тогда результаты получаются наилучшие и наивысшие, доступные тому артисту, о котором идет речь, — внутренний образ сливается с внешним, один порождает и поддерживает другой, их связь не разъединима. Но бывает и несколько иной подход к такому же результату. Иногда почувствуешь внутренний образ отдельно от какого-то одного слова, случайно сказанного и попавшего в самый центр души. Странно: часто говорят мне гораздо более важное — и не западает в душу, а простое, почти ничего особенного не имеющее слово — попадает точно в цель, в самый главный творческий центр!
Вот, например: сколько прекрасных литературных лекций об Островском говорил нам Немирович-Данченко при постановке им «Мудреца».
Ничто не доходило вглубь — и вдруг вскользь сказанная фраза: «В пьесе много эпического покоя Островского».
Вот этот «эпический покой Островского» и проскользнул в самые глубины моей творческой души.
Почти то же и в той же роли случилось и с внешним образом генерала Крутицкого.
Сколько фотографий, набросков, рисунков показывали мне, и сам я находил, по-видимому, подходящие для внешнего образа роли. Мне достали даже тип генерала, с которого Островский писал Крутицкого. Но я его не узнал, и во всех других материалах не ощутил моего Крутицкого.
Но тут случилось следующее: я был по делу в так называемом «Сиротском суде».
Одно из устаревших учреждений, которое просто забыли своевременно ликвидировать.
Там и дом, и порядки, и люди точно покривились и покрылись мохом от старости. Во дворе этого когда-то огромного учреждения стоял как раз такой покосившийся и обросший мохом флигель, а в нем сидел какой-то старик (ничего не имевший общего с моим гримом в роли) и что-то усердно писал, писал, как генерал Крутицкий, свои никому не нужные проекты. Общее впечатление от этого флигеля и одинокого его обитателя каким-то образом подсказало мне грим, лицо и фигуру моего генерала. И здесь, очевидно, эпический покой оказывал на меня свое воздействие. Внешний и внутренний образы, найденные вразбивку, слились — поэтому эта роль, начавшаяся по линии «играния образов и страстей», сразу подменилась на другую, — то есть на линию «интуиции и чувства», единственно, по-моему, правильную. Точно какой-то стрелочник перевел меня и мой поезд с запасного пути, на котором я стоял, на главный путь, — и я помчался по нему вперед и вперед.
Спор с художником[261]