Но эти немногие лица не могли заставить меня не смотреть на мою работу, на отношения с московским оркестром как на некоторое унижение. Я трудился изо всех сил, не извлекая из этого никакой радости. К этому прибавилось еще раздражение, которое вызывал во мне русский тенор, являвшийся на репетиции в красной рубахе, чтобы выразить свою патриотическую антипатию к моей музыке, и певший по-русски песни Зигфрида в усвоенной им пошлой итальянской манере. В день первого концерта я с утра почувствовал сильную лихорадку и должен был отложить концерт. В занесенном снегом городе было невозможно принять все меры для своевременного оповещения об этом публики, и я узнал, что вечером был большой съезд блестящих экипажей, что многие выражали свое неудовольствие. Отдохнув дня два, я решил дать все три условленных по контракту концерта в течение шести вечеров. К такому крайнему напряжению сил меня особенно побуждало желание как можно скорее покончить со всем этим предприятием, казавшимся совершенно меня недостойным. Несмотря на то что Большой театр был переполнен блестящей публикой, какой я нигде больше не видал, все же, по расчетам дирекции, на мою долю пришлось не больше гарантированной мне суммы. Но я чувствовал себя вознагражденным оказанным блестящим приемом и особенно громадным энтузиазмом, который проявил по отношению ко мне оркестр. Избранная им депутация обратилась ко мне с просьбой дать еще четвертый концерт. Когда я отказался от этого, меня пытались уговорить устроить хотя бы одну «репетицию», что я тоже должен был с улыбкой отклонить.
Однако оркестр чествовал меня специально устроенным банкетом, закончившимся, после того как Николай Рубинштейн произнес весьма удачную и теплую речь, довольно яркими проявлениями восторга. Кто-то посадил меня к себе на плечи и пронес через всю залу. Поднялись крик и шум, каждый хотел оказать мне то же внимание. Здесь же мне поднесли купленный оркестровыми музыкантами вскладчину почетный подарок: золотую табакерку, на которой были выгравированы слова Зигмунда из «Валькирии»:
Вследствие рекомендации и весьма многозначительного отзыва г-жи Калержи я имел возможность вне музыкального мира познакомиться с князем Одоевским[609]. В лице этого человека я должен был, по словам моей приятельницы, встретить благороднейшего из людей, который вполне поймет меня. В самом деле, попав после бесконечно долгой, чрезвычайно утомительной езды в его скромную квартиру, я был принят всей семьей, сидевшей за обеденным столом, с патриархальной простотой. Однако дать ему представление о моих идеях и намерениях оказалось чрезвычайно трудно. Его же собственные вкусы проявились только в том, что он стал мне показывать стоявший в обширном зале огромный, похожий на орган инструмент, который был изобретен и изготовлен по его указаниям[610]. К сожалению, не было никого, кто умел бы на нем играть[611]. Все-таки я должен был составить себе представление о богослужении, которое, по какой-то его собственной системе, под аккомпанемент этого инструмента совершалось каждое воскресенье для его родственников и знакомых. Помня о своей покровительнице, я пытался открыть добродушному князю глаза на мое положение и цель моих стремлений. С весьма заинтересованным видом он воскликнул: J'ai ce qu'il vous faut, parlez à Wolffsohn![612] По наведенным справкам оказалось, что этот ангел-хранитель, к которому князь направил меня, был отнюдь не банкир, а русско-еврейский романист[613].
Тем не менее мои доходы, включая и предстоявший еще значительный заработок в Петербурге, давали мне возможность осуществить план постройки дома в Бибрихе, и поэтому еще из Москвы, которую я покинул после десятидневного пребывания в ней, я послал соответствующую телеграмму моему уполномоченному в Висбаден. Я переслал 1000 рублей Минне, жаловавшейся на большие расходы, которых потребовало устройство в Дрездене.