В конце этого года я сосредоточил все свое внимание на опасностях, угрожавших моим операм в Париже. Оттуда прибыл один молодой автор, обратившийся ко мне с просьбой поручить ему перевод «Тангейзера» ввиду намерения директора Лирического театра [Theâtre Lyrique], господина Карвальо[322], поставить оперу в Париже. Известие это испугало меня, так как мои права собственности не были обеспечены во Франции и всякий мог распоряжаться ими по своему усмотрению. О том, как в этом Лирическом театре ставят оперы, я узнал из недавнего отчета о представлении веберовской «Эврианты». Ради каких-то целей ее подвергли возмутительной переработке, или, вернее сказать, искажению. Так как старшая дочь Листа Бландина недавно вышла замуж за известного адвоката Э. Оливье[323] – обстоятельство, обеспечившее мне серьезную помощь в моем деле, – я немедленно принял решение съездить на неделю в Париж и лично убедиться в справедливости дошедшего до меня известия о постановке оперы и во всяком случае обеспечить себе законом предусмотренную полную неприкосновенность моих авторских прав во Франции. Я был в крайне удрученном настроении, чему более всего способствовало переутомление, вызванное продолжительными работами. Земпер был прав, упрекая меня в слишком серьезном отношении к делу, прав постольку, поскольку такое отношение требовало страшной затраты душевных сил. Свидетелем тогдашних моих переживаний, под влиянием которых мне опротивели все мирские заботы, является, насколько припоминаю, письмо мое к старому другу Альвине Фромман, писанное в канун 1858 года.
К началу 1858 года я до такой степени ясно почувствовал потребность некоторого перерыва в работе, что одна мысль приняться сейчас же за инструментовку первого акта «Тристана и Изольды» привела меня в ужас. Я не думал еще о поездке в Париж. А в данных условиях жизни ничто не утешало меня больше: Цюрих, дом, друзья. Даже казавшееся столь приятным близкое соседство семьи Везендонков только усиливало мое плохое самочувствие. Невыносимо тяжело было целые вечера напролет проводить в беседах и разговорах, в которых считал своей обязанностью принимать участие и мой добрый друг Отто Везендонк. Тревожные, мучительные предчувствия, что вскоре в доме все пойдет на иной лад, в большем соответствии с моими, чем с его вкусами, придавали его словам особенную напряженность. Он был похож на человека, который, считая, что им пренебрегают, накидывается на каждый начинающийся разговор и мгновенно тушит его. Скоро все мне стало в тягость.
Лишь один человек замечал мое настроение и обнаруживал некоторое понимание происходящего[324]. Но при таких обстоятельствах участие его не могло меня утешить.
И вот среди жестокой зимы я решил предпринять поездку в Париж, несмотря на то что не располагал в данную минуту никакими деньгами и надо было прибегать к экстренным мерам. Тут проснулась давно дремавшая во мне мысль: уехать и более сюда не возвращаться. Страшно расстроенный, я прибыл 15 января в Страсбург и, не будучи в состоянии ехать дальше, написал Эдуарду Девриенту в Карлсруэ, прося его ходатайствовать перед Великим герцогом, чтобы на обратном пути из Парижа меня встретил в Келе[325] и сопровождал в Карлсруэ его адъютант. Там я хотел познакомиться с певцами, которые должны были петь «Тристана». За дерзкое желание иметь в своем распоряжении герцогского адъютанта я получил от Эдуарда Девриента порядочную взбучку, из чего я увидел, как превратно была истолкована моя просьба. Он думал, что она была вызвана нелепой погоней за почестями, тогда как мной руководили иные побуждения: в качестве опального я не видел иного средства для осуществления в Карлсруэ моих художественно-артистических целей. Я не мог не посмеяться над происшедшим недоразумением. В то же время меня сильно огорчила мелочность старого друга, ясно показавшая, на что я мог надеяться в будущем.